Когда Грейс и Лэз поженились, ее родители подарили им двенадцать лампочек «дюро-лайт» — для столовой. «Будут гореть до двадцать пятой годовщины вашей свадьбы», — пообещала мать Грейс, поцеловав дочь в щеку. При подобных проявлениях нежности, выходивших за рамки сценария, Грейс внутренне сжималась. «Ставлю на лампочки», — подмигнул отец. Грейс понимала, что сказанное относится скорее к неколебимой вере отца в продукцию «дюро-лайт», чем к какому-нибудь изъяну в ее брачном союзе.
В ноябре должны были отмечать пятую годовщину. Грейс и Лэз были одной из тех парочек с апломбом, которые назначают свадьбу на конец недели после Дня Благодарения, вынуждая всех ближайших друзей и родственников, объевшихся накануне пирогами с начинкой из каштанов и орехов-пекан, явиться при полном параде. «Теперь меня можно катить, как бочку», — шутил, распуская ремень, Кейн, самый давний друг Лэза, однако и он воспарял духом после нескольких «космополитенов». Зато дату их свадьбы трудно было забыть. И оставалось-то до нее всего три недели.
Лэз не показывался с самого Хэллоуина. Уже не впервые он уезжал без всяких объяснений, но раньше то было на ночь, на пару дней, самое большее — на неделю.
Она помнила день, когда он уехал — то, как внимательно он изучал стоявшую перед ним тарелку с кукурузными хлопьями, словно хотел что-то там вычитать. «Грейси, я скоро вернусь». Он ушел так, будто собирался зайти в банк, купить «Санди тайме» (хотя у них и была подписка) или выгулять собаку (которой у них не было). Обычные «пока-пока».
— А сеньор Брукмен уехал? — спросила у Грейс Марисоль, их служанка, в пятницу после исчезновения Лэза.
— Да, — ответила Грейс. До этого она всегда покрывала его: звонила его издателю, переносила назначенную на вторник игру в сквош, отказывалась от приглашений, которые сыпались как из ведра именно в те дни, когда он отсутствовал. Однажды она даже издала какую-то из его статей, про которую позже издатель сказал ему, что это одна из лучших его работ. Возвращаясь, Лэз бывал всегда таким милым; он на руках относил ее в спальню и заставлял забыть о своей отлучке.
И Грейс без колебаний добавила:
— Но он вернется в воскресенье.
— Тогда к его возвращению я приготовлю крем, который он так любит.
— Уверена, ему это понравится, — машинально ответила Грейс. Марисоль готовила потрясающий крем с карамелью. Лэз любил уплетать его ложками еще теплым, прямо из миски.
— Теперь можно и умереть спокойно, — говорил он Марисоль, целуя ей руку.
Грейс не собиралась притворяться так долго. Она полагала, что Лэз вернется через несколько дней и все снова войдет в нормальное русло.
Но настало воскресенье, а Лэза все не было. Грейс устроилась в гостиной, прихватив сырники с кремом Марисоль и большую ложку, и поставила один из самых любимых дисков Лэза. Она врубила музыку на полную громкость, как сделал бы это ее муж, и музыка играла, пока не начал вибрировать кофейный столик и портье не позвонил сказать, что соседи жалуются. Отец Грейс как-то подарил Лэзу наушники, думая таким образом решить проблему, но Лэз никогда ими не пользовался. Сказал, что предпочитает со всех сторон быть окруженным музыкой, будто в центре торнадо.
С мелочей все и началось. В понедельник она оставила в раковине нож со следами орехового масла и пустой стакан из-под апельсинового сока. Во вторник положила его неизданную рукопись на кофейный столик. В среду поставила букетик душистого горошка на подоконник за роялем и рассыпала немного мелочи на столике в холле. В четверг появились сигаретный окурок в служившей пепельницей морской раковине, которую они привезли из свадебного путешествия в Белизе, и мятая рубашка на ручке кресла.
— Вот хорошо-то, что он снова дома — прямо сердце радуется, — сказала Марисоль, сметая просыпавшийся пепел.
Присутствие Лэза мало-помалу становилось осязаемым. Так было проще, чем пытаться рассказывать кому бы то ни было, что Лэз уехал и она не знает, где он и когда вернется. Все дело было в деталях. Лэз виделся ей теперь как скопление привычек и антипатий, упущенных возможностей, всего наполовину сделанного, нагроможденного в беспорядке.
Каждый вечер Грейс клала пару его носок и нижнее белье в прачечную корзину. Иногда она спала в его ночных рубашках, чтобы они сохраняли тепло живого тела. И каждое утро доставала из стенного шкафа одну из его выходных рубашек, раздергивала молнию на целлофановом чехле, который, как считал Лэз, не дает одежде мяться (тогда как Грейс считала, что в целлофане материал не дышит), несколько раз проводила под мышками «Олд спайсом» и выбрасывала в мусор бумагу. Труднее всего ей было научиться поднимать стульчак во второй ванной, но, в конце концов, и это вошло в привычку. Ей казалось, что она совершит страшное преступление, если забудет сделать это.
Лэз часто возвращался поздно, когда ночной портье уже давно успевал смениться, и обычно уходил раньше, чем Хосе появлялся по утрам. Временами сон казался ему ошибкой природы; он любил повторять, что никогда не бывает слишком поздно и слишком жарко, но иногда был способен проспать двое суток кряду, и ничто не могло его разбудить. Теперь Грейс начала вставать рано — обыкновение, идущее вразрез с ее натурой, потому что на самом деле ей надо было хорошенько выспаться, чтобы почувствовать себя в норме (сейчас это удавалось ей только к полудню), — так, чтобы успеть сбегать в магазин и принести Хосе чашку кофе, который Лэз всегда оставлял ему на стойке.