Олег Фомин Неостывшее сердце
Посвящается «Mein Herz Brennt», вдохновившей на создание этой истории.
Ветер выл оглушительно и резал смертельно.
В кромешной тьме вьюга закручивала вихри острого, как стекло, снега.
Снег был всюду: на земле — океаном, бескрайней гладью, в воздухе — воздухом, почти вытеснив его, в небе — тучами, рабами погонщика ветра, громадные стада которых мигрировали с севера и не пускали луну вниз.
В кромешной тьме, посреди снежной долины, окружённой чёрным лесом, замерзал одинокий дом.
В этой ветхой, окованной льдом избе было три помещения. Тёмная кладовая никогда не знала света. Из прихожей короткий и узкий коридор вёл к единственной двери — выходу. Главная же комната совмещала в себе и спальню, и кухню, и библиотеку, и арсенал, и ещё много чего по мелочам, если приглядеться.
Напротив маленького окна, которое было только здесь, танцевало печное пламя, скромное, но бодренькое и трескучее, сверкало ярко, не догадываясь ещё, что скоро померкнет.
Посреди комнаты печалился невзрачный столик, простой, дощатый, уже отчаявшийся вернуть то время, когда он был свеж, блестящ и весел. На нём вместе с грязной металлической посудой лежал обрез охотничьего ружья с вертикальными стволами и рукоятью, обтянутой бело-серым мехом. На краю построились шеренгой, как вечно верные и готовые к бою солдаты, шесть патронов; два из них были помечены нацарапанными крестиками. Охотничий нож, заменявший и кухонный, покоился подле. На ножку стола опирался деревянный самострел, грубый на вид, но мощный и надёжный; три стрелы с наконечниками из ржавых гвоздей были обёрнуты в ткань и лежали на полке.
Справа же от тёплой печи, занимая весь уголок, на двух широких поленьях ютился удивительный предмет. Удивительный в этой угрюмой и жёсткой картине с оружием. Это была хорошенькая детская колыбель, в белом облаке которой укуталась и безмятежно спала девочка лет пяти-шести с красивым миленьким личиком и вьющимися каштановыми волосами. Игривые кудряшки-пружинки щекотали её закрытые глазки всякий раз, стоило ей чуть пошевелить своей прелестной головкой, и она улыбалась от этого во сне.
Девочка сияла… В обоих смыслах этого слова. Невероятно, необъяснимо, но прекрасно: крохотное тельце пеленала аура очень нежного сияния, озарявшего весь угол.
Никто, кроме неё самой, не мог ведать мир её грёз. Истинно было лишь, что те места, которые она созерцала и где сейчас радостно порхала, утопали в солнечном свете, наверное, таком же, какой испускала она сама. Он горел даже сквозь одеяло. А личико этого ангела, точно солнце…
Тот, чья большая рука осторожно качала кроватку, смотрел на ребёнка влажными глазами.
Он не был ни человеком, ни зверем — нечто между. Оборотень. Огромный и жилистый, сокрытый наполовину серой шерстью, толстой, будто иглы, он сидел на высоком табурете у колыбели… в одежде. Да, тёмный (и тоже шерстяной) свитер, потёртый кожаный ремень с пустыми ячейками для патронов и штаны какого-то грязного цвета ещё могли держаться на нём. А вот унты давно уже пылились в чулане, с рваными сзади подошвами и продырявленные пятью когтями, которыми был исшаркан и продавлен весь пол в доме. И ныне это — босые лапы, а не ноги.
Его широкие челюсти выдавались вперёд; чёрные губы не способны были даже сомкнуться до конца на сплошной стене клыков. Ушные раковины срослись с висками и вытянулись вверх, как волчьи. Носа почти не осталось — только ноздри, пышущие горячим воздухом. Чёрные волосы и брови разрослись ещё гуще и длиннее. Карие глаза… Они одни, пожалуй, напоминали о том, что когда-то это был человек. Они обнимали девочку самым ласковым и страдающим взглядом, который только мог подарить мужчина маленькому ребёнку, отцовским взглядом. Что правда. Оборотень был отцом невинного создания.
Он медленно приблизился к сияющему созданию в колыбели, и невольный оскал начал дёргать и морщинить лицо полузверя. Ему становилось больно. Но он желал этой боли, да и она — ничто по сравнению с его изодранной душой, тысячу раз распятой кошмаром того, что случится уже через сутки или меньше, что его маленькая принцесса умрёт страшной смертью…
Нет! Нет! Нет!.. Нет! Нет!!!
Взрыв любви и отчаяния вынудили отца беспричинно протянуть руку к девочке, словно спасая от чего-то.
Мясо прожгло, точно кипятком, внутри него ощущалось какое-то бурление; кости жутко заломило, будто кисть угодила в тиски. Оборотень беззвучно кричал: только обрывистый хрип рождался из горла. Но он не убирал руку.
Девочка по-прежнему тихо спала, не видя, как пальцы, нависшие над ней, уменьшались, как плоть в них копошилась, а когти и шерсть укорачивались…
Наконец, оборотень отдёрнул руку, теперь лучше походившую на человеческую, и отвернулся от кроватки к окну, прижав подбородок к груди и покачиваясь в такт, переживал испытанное.
Терзания покинули ненадолго. Они возобновились вместе с теми же симптомами, когда дрожащая рука опять превращалась в звериную. Он закусил плечо и глухо скулил, пока это продолжалось.
И вот дыхание выравнивалось… Он глотал комки и вытирал солёные щёки. Поднял голову…
По ту сторону окна, по загрызенному льдом стеклу бежала слюна. Она лилась из алой пасти, с вислого языка, с кинжальных клыков. Адские челюсти жадно тряслись в незамёрзшем кусочке окна, разверзались всё шире и, казалось, должны были вот-вот порваться. Бешеные глаза смотрящей твари, натуженные кровью, лезли из орбит к… нет, не к сидящему перед ним, а к колыбели! Один глаз уже заплыл багряной краской лопнувшего сосуда.