О зеленом я пою, и снова о зеленом…
Народное
Ткала ковер Русанда…
И снует, и беснуется, и свищет челнок, а она все молчит, молчит, молчит. Да и какое тут, господи, пение!
Когда она была еще маленькая, бабушка ее поучала — люди, мол, страдают из-за своих долгов. А если б они не одалживались, то спали бы вволю, пекли каждую субботу плэчинты и вообще жили бы припеваючи. Так говорила бабушка, а она, дурочка, слушала ее разинув рот и потом неслась во весь дух к подружке отдать взятую на днях промокашку я удивлялась, что ее будят ни свет ни заря, а о плэчинтах нет и помину. И вот за всю свою жизнь — а Русанде уже семнадцать, и если ей чуточку меньше, то скажите, пожалуйста, кому какое дело? — она ни у кого ничего не занимала. А то еще сама другим дает — во всем селе только у нее есть розовые нитки, и она раздает их всем, кто попросит. Ну а что толку? Долгов у нее нет, но сколько у нее горя, господи, сколько у нее разного горя!
Хотите — верьте, хотите — нет, она уже взрослая, но косички… что у нее за косички! Заплетет — подружки говорят, что лучше бы распустить их, а распустит — советуют снова заплести. И все растет, так растет, что не успеет сносить одно платье, а оно уже коротко, надевать нельзя, и худенькая, такая худенькая, что кто-то спросил ее на днях, каждый ли день она ест.
И сколько народу ее спрашивало, и скольким она сама объясняла, что ей уже семнадцать — будто все оглохли или нарочно хотят ее подразнить. Что ни день, хлопают калиткой какие-то девчонки-школьницы, которые хотят, чтоб им помогли по арифметике, если ее отец дома, а если его нет, то просят научить танцевать польку. Парни даже не замечают ее, когда она проходит мимо, а сосед Васыле как придет, обязательно поймает пальцами за нос и прямо как маленькую спрашивает, кого она любит.
И крутится, вертится, и свищет челнок, но дрожат и волнуются нити…
Всю прошлую зиму она пряла. Торопила свою нить, чтобы побыстрее закончить, — ткать она уже будет после того, как выйдет замуж. И так она хорошо наматывала пряжу и складывала мотки в большое старое сито, а время шло, и катились мотки, а за ними и лето пришло… И снова зима, и из мотков она уже ковер соткала — дни бегут, весна вот где-то рядом, а бадя Георге все не посылает сватов…
И никак она не поймет, что он делает по воскресеньям, — нигде его не видать, и не знает, кто ему вышил тот голубой платочек, потому что очень плохо вышил, — не надо бы ему носить такой платочек, и еще она не знает, почему, встречаясь с ней, он все спрашивает, как поживает ее отец, а не придет сам спросить его об этом.
Что бадя Георге любит работать, это знают все, но зачем же уходить в поле на рассвете, приходить ночью и жить гостем в своем селе? Пусть говорит кто что хочет, она тоже не белоручка, и после того, как поженятся, они будут работать оба с ночи до ночи. А если вы хотите знать, она и ночью может работать — перед рождеством рисовала цветочки на печке; рисовала их пока совсем не рассвело, и спать почти совсем не хотелось.
И будет у них свой домик, и кружевные занавески на окнах, а на стене повесят этот ковер с двумя георгинами, а на пол дорожки постелют. И не дай бог, отец, когда придет к ним в гости, забудет обтереть ноги у порога, — как она его отчитает, хоть он ей и отец!
А нити бегут и бегут, за красными идут розовые, и цветут перед ней георгины — два георгина. Ну а какой толк, что их два?
Каждый вечер, ложась спать, она забирает под одеяло свое платьице что, если рано утром зайдет бадя Георге за топором или за лестницей и увидит, что она еще спит! А днем прячет за зеркалом коробок со спичками что, если придет бадя Георге, свернет цигарку, а матери будет жалко спичку, заставит уголек в печке поискать. Но мялось платье под одеялом, мать находила спички за зеркалом и страшно удивлялась: как они туда попали? И невелика беда — есть у нее еще платья, и спички найдутся, но только дни летят, летят, как будто ветер подхватил их и гонит, и гонит, и гонит, а что там, впереди, — одному богу известно…
И кому пожалуешься, если жаловаться некому, и что бы такое придумать, когда придумывать уже нечего, и сколько ждать — ну сколько можно ждать?! Ах, бадя Георге, бадя Георге…
Мороз ли, дождь ли, ветер ли, каждое утро на маленьком мосту за селом, вырастают две крошечные фигурки. Девочка лет шести, неумело закутанная в старенький платок, — видно, сама одевалась, и мальчуган, прячущий уши в воротник — шапка мала. Оба худенькие, озябшие, и трудно сказать, кто из них старше.
Девочка старательно глядит на пустынную дорогу, что спускается к селу, — узкая весенняя дорога, не дорога, а сплошное месиво. А мальчик сутулится, смотрит куда-то вверх, норовя получше запрятать уши в воротник.
Холодно, сыро, ветрено. Девочка дышит на руки и упрямо не отрывает глаз от дороги. Когда руки у нее коченеют так, что она не может поднести их ко рту, она просит братца:
— Бэдица[1] Лисандри, погляди и ты немножко.
Бэдица косится на дорогу.
— Никого там нет…
— Тогда дай мне твой карман, я руки погрею немножко.
Завладев карманом, девочка блаженно улыбается.
— А если сегодня мы получим письмо, дашь мне понести?