В это замкнутое пространство с удушливым запахом пыли, старых вещей и человеческой плоти она угодила ещё до захода солнца. Казалось, с первыми лучами нового дня выход из него найден, но невидимое препятствие встало на пути, разграничив пустоту, оно не пускало к свету. На мгновение она замерла, будто пытаясь угадать правильное направление. Её усики на голове чуть дрогнули, и она вновь закружилась в изящном танце, словно ощупывая вокруг себя пространство. Сделав заключительный крутой пируэт, оса на мгновенье замерла. В нетерпении она взмыла вверх и вот уже в который раз, зло жужжа, врезалась в солнечный свет. Теперь он не был напоен дыханием луговых трав, ароматом вязкого нектара, который завлёк её в эту западню. Без этих запахов свет казался стерильным. Оса затихла, набираясь сил. Полосатое брюшко небесного убийцы нервно подрагивало на слепой поверхности света, будто пытаясь ужалить невидимого врага. Свет манил её, подсказывал направление домой, но правильной дороги оса отыскать не могла.
— Ну, надо же, ещё одна! Откуда только берутся?! Вот уж действительно — мёдом намазано, — дед Семён отложил в сторону очки, аккуратно, чтобы не помять портрет нового «хозяина» Кремля, согнул только что прочитанные «Аргументы» вчетверо — до нужной упругости газетных листов, приоткрыл пошире форточку и, подпихнув под мохнатое брюшко осы газету, смахнул её на улицу. — Надо бы крышки на банках воском залить, а то от этих ос никакого покоя.
Дед заглянул под кровать убедиться, хорошо ли вчера расставил банки с мёдом. Кряхтя, выпрямил спину, снова развернул газету, в который раз, рассматривая фото с надписью под ним «Б. Н. Ельцин».
— Да-а, — задумчиво протянул дед Семён, — вот так же и люди; бывает, всё бегают по белу свету, чего-то ищут, мыкаются, будто котята слепые, в поисках своего, с ума сходят; от судьбы своей скрываются… А она вон где, рядом, — он махнул газетой в сторону окошка, — только поширше открой зенки свои — и на свободе.
С недавних пор ему нравилось говорить с самим собой.
Вчера деду Семёну внук привёз бидончик мёда. Деревня Елино, где он жил в сезоны заготовки мёда, находилась в шестидесяти километрах ниже по реке от дедовой деревни Листвянки. Дорога туда даже для уазика прижимистого внука не всегда была «проходимой» — опять же бензин… Виделись они редко.
«Не за зря Стёпка ко мне наведался, — думал дед Семён, принимая от нежданного гостя бидончик, — что-то выведать хочет, делец. Неужто бабий трёп уже до Елино дошёл? Может, Алексей чего сболтнул спьяну?» — гадал он.
Объектом бабьего пристального внимания дед Семён стал совсем недавно. Много ходило кривотолков по сибирской деревушке о его походах в тайгу. Одна небылица сменяла другую. Дед всё молчал — только улыбнётся очередной байке, услышанной вполуха. И Лёху, помощника своего, он заподозрил понапрасну — в тайге всегда глаз хватает. В этих краях всем известно: человек и зверь — каждый своею тропкой шагает. Незачем виду показывать, особенно когда человека встретишь, нету зверя страшнее, чем он. Кто ведает, что несёт путник в себе? Как тяжела его ноша? На то она и тайга — человек здесь меняется: сбрасывает маски, как змея весной кожу, становится самим собой. Всякого повидала тайга: жадность, трусость, зависть, досаду по утраченным мечтам и обиды прошлого. Прибирала потом за людьми, прятала следы слабости их и злобы, прикрывала хвоей да сучьями, приводила падальщиков на кровавое пиршество. Каких только басен в деревне про деда Семёна не плели! Целую историю насочиняли! Судачил в деревне и стар и млад, а было ли, не было, в точности никто не знал. Лёха молчал, как партизан. Болтали, будто видел деда охотник один с дальней заимки. Рассказывали, что было это на речке Змеёвке у заброшенной базы «Сибпромохота»…
Всё случилось этой весной. Как только стаял снег, все деревенские отправились в тайгу резать колбу. Уходили на полдня. Самые выносливые возвращались под вечер, волоча на себе рюкзаки, корзинки, вёдра, набитые луком-победным и первым таёжным первоцветом — кандыками и ветреницами. Весной ни один стол сибиряка без колбы не обходится. Её добавляют в окрошку, в салаты, едят просто со сметаной, приправляют к шашлыку, солят на зиму, маринуют.
Самые предприимчивые ещё успевают продать ленивым фирмачам пучок-другой, разложив свой нехитрый товар вдоль трасс. Молодёжь облюбовывает пригретые весенним солнцем полянки, и, пока собирается окрест колба «на закусь», в стеклянные банки бодрой струйкой из полого стебля камыша или обломка шариковой ручки, вставленных в берёзу, стекает сок — «на запивку». У каждого сборщика этой таёжной травы есть свои заветные места. Было такое местечко и у Семёна Пантелеймоновича Семёнова — Семёнчика, как называли его в деревне. Туда и хаживал он так часто, как только ноги носили.
Семёнчик — невысокого роста, жилистый старик с не по летам ещё сильными мозолистыми руками. Старуха его умерла пять лет назад. После её смерти потемнело его прежде улыбчивое лицо, как-то сразу расплылись тёмными пятнами веснушки. Плечи опустились, повисли, налились тяжестью руки. Всегда охочий перемолвиться словом, он теперь по большей части на людях молчал: пробубнит что-то себе под нос на приветствие — даже не взглянет. Пёс Умка — и тот приуныл. Давно никто не слышал его звонкого лая на вечерней перекличке дворовых собак. Бывало, выйдет из будки, тявкнет о чём-то своём — собачьем, громыхнёт цепью и назад — морду высунет да так и лежит целый день. Уходил Семёнчик в тайгу ненадолго и всегда старался вернуться засветло. Отвяжет пританцовывающего Умку, махнёт рукой дремлющей на солнышке соседке, мол, привет, Никитична, поправит старенькое ружьё за спиной, закроет на крючок калитку — и в тайгу. Солнце — в зените, а Семёнчик уже скрипит калиткой: бывай, мол, Никитична.