Клод Лелуш сказал: «В Спилберге мне больше всего нравится Годар».
Я не считаю себя эмблематической фигурой (хотя мои бесчисленные дети считают), чтобы решиться на подобную бесподобную референцию в свой адрес, но в себе мне больше всего нравится сентиментальный Отарик.
Это ж про меня, вечнозеленого мазурика, писал классик: «Единственным признаком, говорившим о некотором нарушении идеального физиологического равновесия в этой великолепной натуре, была необыкновенно быстрая чувственная и нервная возбудимость».
Впрочем, когда надо, а жизнь, сами знаете, такая, что надо часто, я могу изобразить «завистливую стерву, близкую к закату».
Так получилось: гладко писать мне не дано, нервические люди гладко не пишут, у них (у меня) неровное дыхание и душа, которая ноет в ненастье.
Хотя я каждой книгой, всеми статьями, на радио и по «тиви» приучаю людей к апостольскому «Радуйся!»
Конечно, куда мне без характерной смеси остроумия и напыщенности. Но писать плохо я не умею, не приучен, не дано, потому что я из тех, кто верит, что стыд выест глаза, поздняя Шер не простит молодечества, а элементарный писатель Минаев, разобрав вкус, книгу не лобызнет. Тот, кто не был идеалистом в молодости, не имеет сердца. Но тот, кто не стал прагматиком в зрелости, не имеет ума.
Стало быть, я прагматик-идеалист.
«Увы, на разные забавы я много жизни погубил!»
Но иначе я не стал бы истребителем скверны, ниспровергателем устоев, пастырем сумеречных душ, да черт меня возьми, символом интеллектуального эротизма не стал бы!
Я посвящаю всю свою жизнь созданию универсальной системы перманентного счастья для всех; об этом каждая моя страница, вчитайтесь, подавив настороженность.
В настоящей книге – тройная спираль метафор и аллюзий; каждая страница – медленный марш непобедимой страсти.
В некоторых материалах и главах, составивших книгу, я хотел добиться такого эффекта, будто вы на пляже через минуту после мозглой Москвы, любуетесь бесконечной жемчужной косой, уходящей в марево. За унылые пределы бескрылой жизни.
Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек: вот это – про меня, грузинско-русского Ходасевича. Эту книгу, как и все, что я делаю, все, что пишу, не понять человеку, который в шесть не стоял с моим папой на балконе нашей убогой и роскошной кутаисской квартиры.
Можно было увидеть солнце вровень с верхом заводской трубы и точно по оси ее; будто из толстой-толстой соломины выдули золотой мыльный пузырь.
Я понимаю, о чем писал Лев Лосев: про «влечение назад, все дальше и дальше», минуя мои цветистые сны, колющую память мертвых, «отсветы прошлого», за пределы первых времен.
Мне надо рассказать вам, как я попадаю в истории и делаю это с умопомрачительной непринужденностью. И даже попадая в переплет, я пытаюсь быть славным парнем. Каковым быть при такой мнемонике уж всяко труднее, чем Левински Моникой.
Я знаю, что такое гносеология, и я умею играть жертву собственной безупречности.
Есть такая теория: масштаб любой личности определяется силой чувств, которые она вызывает.
В таком разрезе я один из самых масштабных людей планеты. Политика моя проста: не начинать излагать на бумаге мысли, не досчитав до ста.
Я не рос в среде, проникнутой духом пиетизма, безразличен к лютеранству, зато я вырос посреди такого обожания, что мне не грозит атрофия души.
Сенатором мне, может быть, и не быть, но в кабаке я не сдохну и Пастернака прочувствую всего.
Мой главный герой – это всегда я, чертов сангвиник, энигматическая персоналия с горящими глазами, перпетуум-мобиле с любовью к стихам про устройство Вселенной.
«Во дни веселий и желаний я был от балов без ума», но теперь, познав много чего, заделался анахоретом, и мне это очень нравится! Почему? Один резон. Я очень люблю думать.
Книга возводит это пижонское откровение в ранг самоочевидности, за что прошу прощения у Бориса Акунина. Лев Лосев написал:
«Расположение планет
И мрачный вид кофейной гущи
Нам говорят, что Бога нет
И ангелы не всемогущи».
Но ВЕРИТЬ-то надо, я лично не могу изображать из себя жертву страбизма.
У меня есть установка, многое про меня объясняющая: «Хороший план сегодня лучше, чем гениальный план завтра».
Люди, составившие обо мне представление по ток-шоу, уверены, что я здоров плясать на костях, чужд самоиронии и обожаю звук собственного голоса, будучи отверженным чувствами такта и меры.
Но мне хватает ума не вопить, что я слишком тонко устроен для слишком грубого мира, и я инстинктивно держусь подальше от гнилых мест, где дерутся за места в хит-парадах.
Никакого алгоритма, как писать хорошие статьи, которые впоследствии могут образовать душевную книгу, нет; я, конечно, о себе.
Мне кажется, я раньше многих понял, что главное – это ирония и жалость, жалость в самом гуманном ея изводе.
Я один из тех пуленепробиваемых оптимистов, которые с головой погружены в битву между восторгом, который, по-хорошему, должна вызывать жизнь, и раздражением, которое она вызывает.
Доходя иной раз в самовосхвалении до экстатических высот, за собой я должен признать одно достоинство: я безустанно прославляю лирой чувства добрые, и уж эффективнее это делаю, чем все расейские журналисты, вместе взятые. Мозг ведь не гибкая система, а сердце – гибкая. Сердце устает от городского гула, от скоростей, от какофонии, от плохих новостей.