Голдфинч: развевающееся на веревках белье и предприимчивая голытьба. Батерст, 6030: не знающая сна интриганка Одесса. Сидаркрофт: кислый запах борща в коридорах. Мои родители, прибалтийские аристократы, сняли квартиру в доме 715 по Финч-авеню, который стоял на краю оврага, напротив начальной школы, на благопристойном отдалении от скопища русских. Мы жили на пятом этаже, а тетя, дядя и двоюродная сестра — прямо под нами на четвертом. Других русских, кроме нас и Наумовских, супругов лет за пятьдесят, не было. За эту привилегию родители переплачивали по двадцать долларов каждый месяц.
В марте 1980-го, почти под конец учебного года и всего три недели спустя после нашего переезда в Торонто, меня записали в начальную школу Чарльза Г. Беста. Каждое утро, повесив на шею коричневый шнурок с ключом от квартиры, я целовал на прощанье родителей, и мы с Яной, моей двоюродной сестрой, шли через овраг — я в первый класс, она во второй. В три пополудни мы топали обратно, неся в себе зерна новой лексики. И вместе ждали прихода родителей, которые в шесть возвращались из Городского колледжа Джорджа Брауна, с обязательных курсов английского.
По вечерам мы демонстрировали друг другу свои лингвистические приобретения.
Хелло, хауаю?
Красный, желтый, зеленый, синий.
Можно выйти в туалет?
Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать.
На огонек часто заглядывали Наумовские. Они ходили на курсы с моими родителями и ездили тем же автобусом. Густо накрашенная Рита Наумовская работала косметичкой, а Миша Наумовский изготавливал штампы и инструменты. Они приехали из Минска и не знали в Канаде ни одной живой души. Они с большой радостью с нами подружились. Мои родители тоже были довольны. Жизнь у нас была непростая, всего приходилось добиваться с трудом — но Наумовским было еще труднее. Одинокие, пожилые, плохо усваивающие язык. Моим, по сути, беспомощным родителям было приятно помогать еще более беспомощным Наумовским.
После ужина мы рассаживались вокруг стола на дешевеньких табуретках, и мать, ради Наумовских и, в меньшей степени, ради отца, повторяла пройденное за день. Мать всегда была прилежной ученицей, и теперь ее прилежание распространялось на Городской колледж Джорджа Брауна. Отцу и Наумовским оставалось лишь полагаться на ее подробные записи и внимать разъяснениям. Поначалу они изо всех сил слушали и силились постичь премудрости английской речи. Потом, отчаявшись, отец шел ставить чайник, Рита садилась красить матери ногти, а Миша принимался травить советские анекдоты.
«В первом классе учительница вызывает учеников и спрашивает их национальность.
„Саша“, — говорит она. Саша отвечает: „Русский“. „Очень хорошо“, — говорит учительница.
„Арнан“. Арнан отвечает: „Армянин“. „Очень хорошо“, — говорит учительница.
„Любка“. Любка отвечает: „Украинка“. „Очень хорошо“, — говорит учительница и вызывает Диму.
Дима говорит: „Еврей“. „Позор, — восклицает учительница, — такой маленький, а уже еврей“».
Детей у Наумовских не было, только белая собака породы лхасский апсо по кличке Тапка. Она прожила с ними много лет еще до эмиграции и вместе с ними пропутешествовала из Минска в Вену, из Вены в Рим и из Рима в Торонто. Первый месяц после нашего приезда Тапка была на карантине, и я видел ее только на фотографиях. У Наумовских имелся целый альбом со снимками их любимицы, и, страдая от разлуки, Рита ежедневно в него заглядывала. Тапка в их старой минской квартире, среди подушек на диване «под Людовика XIV»; Тапка на ступенях венецианского палаццо; Тапка в Ватикане; на фоне Колизея; в Сикстинской капелле; под падающей Пизанской башней. Моя мать, даром что выросла во дворе вместе с курами и козлами, животных не любила и не считала нужным изображать интерес к Ритиной собаке. При виде Тапкиной фотографии она сморщила нос и сказала «фу». Отец тоже остался равнодушным. Не зная английского, без денег, без работы, без четкого представления о будущем, он не был расположен любоваться Тапкой на Итальянской Ривьере. А я увлекся. Разглядывая снимки, я полюбил Тапку, наделив ее всеми чертами той идеальной собаки, которой у меня не было. И вместе с Ритой считал дни до Тапкиного освобождения.
В тот день, когда должны были снять карантин, Рита приготовила торжественный ужин. Нас позвали на праздник в честь Тапкиного возвращения. На время готовки Миша был изгнан из дома. Чтобы развеяться, он засел у нас за столом с колодой карт. И пока мать повторяла правила построения предложений, партия за партией играл со мной в дурака.
— Эта женщина любит собаку больше, чем меня. Такси до таможенной службы обойдется в десять, а то и пятнадцать долларов. А что делать? Тапка и вправду славная.
Вместе с Ритой и Мишей за собакой отправилась моя мать — в качестве переводчика. Прижавшись носом к стеклу, я смотрел, как они садятся в такси и уезжают. Каждые несколько минут я снова прилипал к окну. Через три часа такси вновь остановилось возле нашего дома, и из задней дверцы вышла Рита, прижимая к груди живой комок шерсти. Она опустила его на тротуар, и комок принял форму собаки. Длинная шерсть полностью закрывала лапы, и когда собака кружила вокруг Ритиных ног, казалось, что у нее тысяча лапок — или вообще ни одной. «Тапка, Тапка, Тапка», — застучало у меня голове, и я кинулся в коридор встречать лифт.