1
С обвальным грохотом раскололось небо над Будапештом, в извилистые трещины просочилось белое, нестерпимо яркое неземное пламя. Бурлак проснулся и сразу услышал гул близкой улицы, увидел открытое окно, выходящее в гостиничный двор — огромный круглый колодец, недоступный ветру.
Звонко ударили по жести оконного карниза первые дождевые капли. Дождь расходился медленно, но все-таки разошелся, гулко забарабанил по железу, камню и стеклу. Мешаясь с неясными уличными голосами, шум дождя обрел волнующий фантастический смысл, и Бурлаку вдруг показалось, что там, за окном, кто-то громадный, упругий и скользкий грузно ворочается, натужно кряхтит и сопит, выкарабкиваясь из тесной каменной горловины двора.
В растворенное окно комнаты хлынула горячая, влажная духота. Сбросив с себя одеяло, Бурлак вытащил из-под подушки часы, вгляделся в циферблат: «Половина четвертого. У нас полвосьмого. Главные собрались на планерку. Ткачев, наверное… Стоп. Никаких планерок… Спать! Хотя бы до пяти поспать». Протяжно зевнув, повернулся на бок, накрыл ноги одеялом.
А дождь уже превратился в ливень и так яростно хлестал по стенам и каменному дну двора-колодца, что Бурлаку вдруг сделалось зябко, и он натянул одеяло на плечи. В засыпающем мозгу шевельнулась мысль: «Расквасит улицы — не погуляешь…»
Никаких следов ночной ливень не оставил на улицах Будапешта, и, если бы не влажный блеск тротуаров и мостовых, можно было подумать, что дождь приснился. «У нас после такого дождя на вездеходе не пробраться…»
Отель «Свобода», в котором жил Бурлак, находился в самом начале главной магистрали города — широкой и нарядной улицы Ракоци. Она рассекала Пешт, упираясь другим концом в излучину Дуная. Несмотря на раннее утро, улица была многолюдной, оживленной и шумной. Рабочий день на заводах Будапешта начинался в шесть утра, в шесть же открывались рестораны в гостиницах, крохотные забегаловки — бистро, а в семь разворачивали торговлю гастрономы…
Бурлаку нравился Будапешт стремительно уплотненным, чуточку нервозным ритмом. Он был здесь чужим, не знал венгерского языка, но чувствовал себя вольготно, шел, куда захочется, делал, что надумается.
Пройдя по Ракоци два квартала, Бурлак не думая свернул в незнакомый переулок.
На узеньких тротуарчиках лишь изредка появлялись одинокие, сосредоточенно молчаливые прохожие. Бесплотными тенями проплывали мимо, не задевая, не беспокоя, и тем лишь усиливали щемящее душу чувство затерянности, отрешенности от всего окружающего. Влажное дыхание каменных зевов глубоких дворовых арок, терпкий аромат омытой дождем зелени, гулкий, как в храме, стук каблуков — все это било и било по одной струне, усиливая непонятную, необъяснимую, недоступную словесному выражению и потому волнующую и приятную грусть.
Улочка неожиданно наткнулась на собор — тяжеловесную, грубую подделку под готику. Медленно обойдя его, Бурлак заглянул в прохладное нутро и, не найдя там ничего примечательного, двинулся дальше. Обогнул приземистый, за чугунной решеткою дом и очутился в крохотном треугольном скверике, очень похожем на носовую корабельную палубу. Там, где на палубе стоит мачта, здесь возвышался вяз, а два его собрата, пораскидистей и повыше, росли по углам площадки, как бы подчеркивая ее треугольную форму. У самого борта этой недвижимой, вымощенной решетчатыми каменными плитками палубы на невысоком мраморном пьедестале стоял огромный бронзовый дог. В скверике было два желтых каменных стола со скамьями. За одним, неторопливо и равнодушно посасывая трубочку, мечтательно глядя в небо, сидел старик. По другому, будто измеряя его, широко и размеренно вышагивал голубь.
И столы, и старика, и голубя Бурлак увидел после того, как вдоволь налюбовался догом. Бронзовый пес был величав и красив: уши торчком, хвост откинут, глаза нацелены на серое здание с высокими узкими прорезями окон.
— Здорово, пес. Со-ба-чий сын. Улочку украшаешь?.. — растроганно бормотал Бурлак, ласково оглаживая холодный собачий загривок и засматривая в настороженные немигающие глаза.
Увидел надпись на пьедестале. Среди непонятных слов разглядел дату — 1935 год.
Он был неравнодушен к собакам. Дома у него шестой год доживал фокстерьер Арго — веселый, добрый песик с лобастой головой и сократовским мудрым взглядом. Щенка Бурлак подарил дочке в день ее рождения. Лена вырастила Арго, и тот сделался членом семьи. В воспоминаниях Бурлака о доме непременно присутствовал и Арго, а среди его подарков родным обязательно был и подарок собаке.
— Черт, — досадливо поморщился Бурлак, не в силах разгадать написанное на пьедестале.
Шагнул к безмятежно покуривающему деду и смущенно, негромко:
— Доброе утро, отец.
Старик неторопливо вынул трубочку изо рта, привстал и приветливо ответил:
— Йо напот[1].
— Ферштеен зи русишь?
Старик смущенно развел руками, вздыбил плечи.
— Шайном нем[2].
— А-а!.. — болезненно скривился Бурлак.
Старик вдруг взял его за рукав.
— Варион эдь кичит[3]… Момент… Айн момент…
И, торопливо перейдя узенькую улочку, скрылся в темном глубоком зеве дворовой арки. А Бурлак снова подошел к догу. На доме, который неотрывно стерег взглядом бронзовый пес, табличка с надписью. «Ференц Кутра», — прочел Бурлак и тут же разглядел название улочки, по которой вышел сюда: «Изабелла».