До ограды четыреста шагов. До скамейки, что в глубине парка, — моей «персональной» скамейки — четыре тысячи двести двадцать два. Никто и никогда там ко мне не подсаживается. На дорогу до автобусной остановки у меня уходит шесть минут, если идти по теневой стороне. И двадцать две минуты до вокзала, где я, случается, покупаю газеты, которых не читаю. Или же, запасшись перронным билетом, усаживаюсь в зале ожидания и пробегаю глазами «Фигаро», «Орор», «Нисматен». Я воображаю себе, что жду поезда, который так и не прибывает. Экспрессы следуют один за другим. Из Парижа, Страсбурга, Брюсселя. Тяжеловесные ночные железнодорожные составы — тихие, запертые, со спущенными шторками. Последний, на котором я ехал… направлялся вроде бы в Лиссабон… но это не точно.
Воспоминания, если не проявлять о них заботы, сплетаются и вьются, как дикие растения. А я очень привязан к неухоженному парку своих буйных воспоминаний. Мне случается проводить в нем целые часы, особенно в послеобеденное время. Надо учиться жить организованно, когда, вставая поутру, заведомо знаешь, что у тебя в запасе пятнадцать или шестнадцать часов на то, чтобы стариться с каждой секундой. Основное занятие пожилого человека — постараться выжить. Его постигаешь не сразу. Медлительность, которую я семьдесят лет считал недостатком, я теперь холю и лелею. Ждать в постели утреннюю чашку кофе с молоком, поболтать с Франсуазой, пока та ставит поднос… но внимание! Следует повторять как можно чаще одно и то же. Чтобы скользить без помех, времени нужны привычные, обкатанные склоны!.. Затем снова возможность поболтать — с Клеманс, пока та готовит шприц, открывает ампулу… Благодаря ей я в курсе всего, что происходит в доме.
Уже девять часов. Пора одеваться. Не спеша. При некоторой сноровке тут можно выкроить еще час. Потом, до полудня, — мертвый сезон. Прогулка по парку. Поздороваться с Фредериком, садовником.
— Как дела, господин Эрбуаз?
— Ни шатко ни валко. Ишиас — не вам мне объяснять, что это за штука.
— Да уж! Мне можете не рассказывать. Ведь я гну хребет день-деньской.
Далее я встречаю Блеша в синем спортивном костюме. Он прыгает, пыхтя как паровоз. Семьдесят четыре года. Когда ему говорят, что по виду не скажешь, краснеет от удовольствия. Смысл его жизни — выглядеть моложе всех нас. Старый болван. Ну да ладно. В конце аллеи, обсаженной гвоздиками, замечаю Ламиру за его мольбертом, он корпит все над той же картиной.
— Не удается передать этот розовый цвет, — говорит он.
Кончиком кисти он терпеливо смешивает на палитре краски, чтобы обрести желаемый оттенок. Я завидую ему: в поисках ускользающей гаммы утро для него пройдет незаметно.
Воздух под деревьями теплый, благоухающий. Будь мне лет так двадцать, и я захотел бы, улегшись на лужайке, ни о чем не думать. Ни о чем не задумываться можно, когда впереди долгое будущее. А вот когда будущего нет!..
Одиннадцать. Консьерж раздает почту. Я писем не жду. Впрочем, и никто на самом деле ничего не ждет. Конечно, дети пишут. Но у них своя жизнь, а кому под силу рассказать свою жизнь? Они сообщают новости. Это я уже проходил. В своих письмах родителям я ограничивался информацией: встретил такого-то… отнес рукопись в издательство «Галлимар»… подыскал новую комнату, получше… короче — сводками, за которыми прячется молодой человек, доверяющий лишь самому себе. Так оно всегда и бывает. Я ловлю обрывки разговоров: «Полина ждет ребенка к зиме…», «Жак намерен провести месяц в Лондоне». Им этого хватает. Тем лучше. Я же предпочитаю, чтобы мне никто не писал.
Еще один круг по парку, в попытке расходить эту ногу, которую уже несколько недель донимает седалищный нерв. Едва почувствовав, что остаюсь один — редкость в этом доме, где все наблюдают за всеми, — я позволяю себе прихрамывать. На мгновение вступаю в сделку с болью, сбрасываю с себя маску человека, умеющего ее преодолевать. А если мне легче, когда на каждом шагу лицо искажается гримасой боли? Если мне нравится хотя бы до конца аллеи побыть старым хрычом? Потом-то я стану лишь небрежно опираться на трость, чтобы они говорили между собой: «Все-таки он еще держится, старина!» — «Верно, ведь если бы он по-настоящему страдал от боли, то выглядел бы иначе!» Здесь, как и повсюду, но, возможно, больше, чем повсюду, — горе побежденным!
До полудня осталось четверть часа. Возвращение прогулочным шагом. Тут все идет в счет! Оса, за которой следишь глазами; радуга, плавающая над водной пылью фонтанчика для полива… Каждая деталь, привлекающая ваше внимание, спасительна. А между тем что такое четверть часа? Или, скорее, что это было раньше? Время выкурить сигарету. Но я больше не курю. Единственная радость, обещанная в конце этой четверти часа, — обед.
Поскольку я решился в этих записках видеть себя в истинном свете, должен признаться, что теперь придаю еде большое значение. Деловые застолья, обильные и изысканные, — их у меня в жизни, несомненно, были тысячи. Но они проходили рассеянно, без подлинного наслаждения пищей, поскольку я всегда спешил перейти к кофе и сигарам, чтобы обсудить условия ожидаемого контракта. Теперь же я должен избегать всего, что содержит крахмал, жиры и не знаю что еще… список запрещенных продуктов лежит у меня в бумажнике рядом с карточкой, где обозначена моя группа крови; но я с постыдной жадностью поглощаю закуски, которые мне еще дозволены. Подумать только, какое же падение — эта постоянная забота о собственной персоне! Это внутреннее око, постоянно направленное на себя. Итак, в полдень обитатели пансиона группками направляются в столовую. Она длинная и светлая, как на пассажирском пароходе. Маленькие столы, цветы, приятная музыка. Дамы всегда элегантны и слегка пугают своими белыми лицами грустных клоунов. Мужчины, смирившись со своими морщинами, лысинами, животиками, всегда радостно спешат ознакомиться с меню. Это меню — целая поэма. Напечатано на бумаге типа веленевой. «Гибискусы». Нигде не говорится, что это дом для престарелых. Всем известно, что «Гибискусы» — название роскошного дома для богатых стариков. Так что необходимости расшифровывать его название нет. Следует перечень сладостей, предлагаемых его обитателям. Шеф-повар знает их вкусы. Начинается обмен секретными признаниями: «Это блюдо, запеченное в тесте, — просто объедение, вот увидите… Припоминаю, однажды на борту „Нормандии“…» Им годится любой предлог, чтобы вспомнить молодость. Я занимаю свое место рядом с Жонкьером слева и Вильбером визави. Наш столик — сиротский. Его так прозвали — естественно, я узнал это от Клеманс, — поскольку нас никто не навещает. У Жонкьера из родственников остался только брат, который живет близ Лилля. А у Вильбера есть приемный сын, с которым он в ссоре, что меня не удивляет при его неуживчивом характере. Нас соединил случай, но совсем не сблизил. Мы относимся друг к другу терпимо, что неплохо уже само по себе.