Мы лежали на песке на самом конце низкой косы, выходившей на реку почти поперёк и составлявшей Парашкину тоню. Было ясно и жарко. От небольшого костра, где тлели несколько сучьев сплавного леса, полусгнивших и изъеденных водой, подымался голубоватый дымок прямой струёй, тонкой внизу и немного развихренной вверху. Воздух реял и переливался неуловимыми прозрачными волнами, а вместе с ним реял и колебался дымовой столб и временами становился извилистым как струйка воды или зигзагообразным как тонкий след китайского дымового фейерверка, растаявшего в небе.
Было совершенно тихо. Июльская жара, стоявшая уже неделю, растомила всех пернатых и косматых обитателей северной тайги, привычных больше к вьюге и морозам.
Даже комары не пытались раскрывать свои крылья, высохшие как плёнка, и зарывались поглубже в траву, отыскивая влажность и дожидаясь прохладной сырости вечера.
Мы успели отметать с утра десяток тонь и теперь отдыхали, пережидая полдень, когда даже омуль, торопливо идущий вверх по реке на поиск мест, удобных для метания икры, теряет энергию и перестаёт попадать в сеть. На пятьдесят вёрст кругом не было ни одной живой души. Мы забрались со своим неводом в эту безлюдную глушь, слишком отдалённую для ленивых туземных рыбаков, и уже второй месяц жили, не видя человеческого лица и снимая сливки с нетронутого рыбьего богатства, накопившегося по заводям и курьям, где по два или по три года ничьё весло не возмущало воду.
Пойманную рыбу мы складывали во фляги, плоские трёхведёрные бочонки, в которых на реку Пропаду привозят спирт, и которые потом продаются у местных купцов по рублю за штуку. Населения на реке Пропаде мало, но фляг этих так много, что их хватает на засол рыбы для всего округа, и других кадок или бочонков на Пропаде не знают.
Набив флягу до половины свеженарезанной нельмой, мы насыпали туда три фунта соли -- по одному фунту на пуд рыбы, потом наполняли бочонок доверху, присыпали слегка мелкой солью и забивали втулку. Это называлось у нас крутая солка, которую туземцы не одобряли, предпочитая на каждый пуд рыбы употреблять только полфунта соли. Фляги с рыбой мы спускали в небольшой погреб, вырытый в вечно мёрзлой земле на противоположном берегу реки, где была полуразвалившаяся рыбачья избушка, которую мы кое-как привели в жилой вид, и куда мы большей частью переезжали на ночлег с тони. Погреб, впрочем, давно был наполнен, и мы выкопали в земле третью яму, выбирая высокие места, где земля оттаяла больше вглубь. Мы спускали туда фляги рядами, потом закрывали яму хворостом и заваливали травой. Мы, разумеется, знали, что в конце концов почти вся рыба протухнет, и получится продукт немногим лучше якутской мундушки [мелкая рыба], квашеной в ямах, но это не имело особого значения в наших глазах. В городе было пятьдесят голодных желудков, которые обещали зимою подобрать какую угодно тухлятину, лишь бы артельный староста отпускал её в изобилии и не резал порций к завтраку маленькими кусочками как в пансионе для благородных девиц.
Покамест число наших фляг с рыбой росло с каждым днём, и сердце наше радовалось, когда мы видели, что из восьмидесяти бочонков, взятых с собою из города, не более полутора десятков ещё остаётся пустыми.
На неводе нас было трое, и мы почти никогда не разлучались. Пропадинская неводьба требует трёх человек для правильной работы, и после двадцатичасового труда мы ложились на лавке вокруг очага избушки или падали на землю у костра и засыпали как мёртвые, а проспав ночь, вставали в одно и то же время и опять отправлялись неводить. Летний промысел, несмотря на продолжительность рабочего дня, не был особенно труден и превратился для нас в особого рода спорт, который не давал нам спать по утрам и сокращал наши роздыхи у огонька на ночной тоне постоянным стремлением довести в последнем подсчёте размеры промысла до возможно большего количества пудов. Я считался хозяином невода в качестве более опытного промышленника, и на мне, можно сказать, лежала наибольшая часть ответственности за успехи промысла. Поэтому часто мне приходилось вставать ещё раньше и ложиться позже других.
-- Каково-то теперь в городе? -- сказал Барский, поднимаясь на локте и машинально поворачивая лицо влево, где на три версты простиралась гладкая речная даль вплоть до большого красного гранитного быка, уставившего поперёк реки свою крепкую голову.
Этот бык назывался Красным камнем. Вокруг этого быка течение делало крюк почти под прямым углом, и именно оттуда могли приехать люди из города. Мы привыкли во время работы и во время отдыха постоянно направлять свои глаза на этот угол красного утёса, откуда могла каждую минуту вывернуться лодка.
В нашем диком уединении мы совершенно не думали о Европе и вообще обо всём цивилизованном мире, но мысли наши незаметно для нас самих направлялись к "городу", собственно говоря, к маленькому глухому полярному городишку с полусотней полуразрушенных избушек и четырьмя стами вечно голодных обитателей, который однако для всего огромного округа имел значение urbs, единственного и незаменимого центра. Для нас там было место, где жила вся наша колония, и сосредоточивались общественные учреждения и даже общественное мнение в том числе. Вокруг "Павловского дома", большой избы, служившей нам складом, столовой и местом для митингов, жило в маленьких избушках около пятидесяти человек пришельцев. В период зимнего бездействия в передней половине Павловского дома существовал перманентный клуб, и всегда можно было найти группу людей для того, чтобы затеять спор о каком угодно предмете божеском или человеческом.