Дом творчества стоял на берегу моря.
Солнце по утрам было осторожным и дымным и казалось рисованным размытой сиреневой гуашью. Днем оно становилось белым, раскаленно-жарким, а к пяти часам снова менялось — делалось маленьким, синим и холодным.
Так всегда бывает с солнцем в ноябре на море, если только не зарядит дождь.
Рано утром, когда во влажном, туманном еще воздухе начинали грохотать чересчур веселые для ноября слова спортивных песен — это культурники будили отдыхающих в соседних санаториях, — обитатели Дома творчества спускались на каменистый пляж и начинали делать странные и осторожные движения, долженствующие, видимо, изображать гимнастику.
Степанов тоже старательно делал гимнастику, но все время ловил себя на мысли, что в этом есть нечто противоестественное. Художник, думал он, не должен с такой тщательностью делать зарядку, он не должен так целенаправленно заботиться о дневной трудоспособности — она обязана быть в нем все время, как болезнь или как влюбленность.
В то утро Степанов спустился на пляж последним. Рядом с художниками, которые сосредоточенно делали гимнастику, сидел заспанный парнишка в рваных джинсах и серой рубашке, подвязанной на худом, синем от загара животе крепким морским узлом. Парнишка зябко поеживался и растирал своими короткими сильными пальцами острые костяшки плеч, наблюдая за тем, как с востока по сине-серому, туманному, пепельному морю медленно плыл грязный рыбацкий катерок. От того что катерок плыл по такому сиреневому и осторожному морю, и потому еще, что за ним летело множество белых чаек, этот грязный баркас казался голубым, чистым, гриновским…
«Если бы оказаться на этом пляже одному, — подумал Степанов, — и долго смотреть на катерок, прищурившись, то наверняка стали бы заметны алые паруса…»
Сухо и четко трещал моторчик, пронзительно кричали белые чайки, падали к морю, хватали рыбу, взвивались с добычей в небо, и парнишка вдруг улыбнулся, сбросил рубашку и джинсы и пошел к морю, и не стал осторожно обрызгивать холодной водой голову и грудь, а сразу бросился в зеленую воду и поплыл саженками наперерез катерку, и что-то закричал рыбакам, которые сидели на корме недвижно, словно хорошо смонтированная скульптурная группа, и вокруг него тоже начали метаться чайки, и Степанов вдруг ощутил острый и мучительный приступ тоски. Он подумал тогда, что эта тоска и зависть, с какой он смотрел со своего лечебного пляжа на паренька, уплывавшего в холодное море, навстречу голубому, сказочному катерку, и есть начало старости…
…Степанов посмотрел на ноги.
Унты заледенели.
Мороз был сорок три градуса по Цельсию…
Да, мороз был сорок три градуса. А может, и больше. Они тогда выехали в Гоби с Ванганом, с его монгольским другом — маленьким, громадноглазым, сильным и веселым Ванганом.
Ванган веселился:
— На «козле» за волком! Это прекрасно! Ты никогда не забудешь этого, никогда! Гнать на «козле» по пустыне Гоби, искать волков, которые режут отары, настигнуть их и убить — разве такое можно забыть?!
«Козел» гнал по Гоби, и жестяные от мороза травы звонко хлестали по бокам машины. Солнце было маленьким и рыхлым. Небо казалось декорацией так оно пламенело, багровое, разбавленное синим.
Пятьсот километров на юг, две тысячи на восток и на запад, пятьсот на север; высокие, жестяные, убитые морозом травы; отары овец; двести волков, которые появились здесь как бедствие, и семь «козлов» с охотниками, которые были вызваны из Улан-Батора, чтобы спасти овец. Волки, особенно в сильные морозы, режут по сотне овец в день. На борьбу с хищниками мобилизуют лучших охотников страны.
Дело это рискованное. Было три случая, когда охотники теряли себя в пустыне, не могли сориентироваться — ни по звездам, ни по карте. Их находили спустя день — с вертолетов. Гоби — это азиатский вариант «Белого безмолвия».
Охотники были как живые: сидели, подломив под себя ноги. У одного даже трубочка вмерзла в рот… Когда мороз сорок пять градусов, человек гибнет за семь-восемь часов…
— Сейчас мы свернем с проселка, — сказал Ванган, — и это будет как в Арктике. И давай пока что помолчим — сейчас надо смотреть в оба.
Степанов обернулся — травы, сломанные морозом, тем не менее смыкались за машиной, словно камыши на осеннем болоте, во время первой, теплой еще зорьки.
— Все-таки это, наверное, плохо — бить волков с «козла», — сказал молоденький шофер Мунко. — Неравные шансы.
— А разве у овцы равные шансы с волком?
— Это другое дело, — сказал Мунко.
— Я слушаю вас, — сказал Степанов, — и сразу же вспоминаю Михайлыча.
— Кто такой? — спросил Ванган.
— Это старик. Он жил в тайге под Уссурийском. Я у него часто гостил. Он был охотником, настоящим, как Дерсу Узала… Он уходил в тайгу на неделю и приносил кабана. А мы приехали с приятелем, и мой приятель организовал охоту загоном, и мы взяли трех кабанов в день, и Михайлыч даже заплакал от обиды. «Я, — говорил он, — в кавалерии служил, так на тебе порешили кавалерию… В механизированные части предложили перевестись, после кавалерии-то — и мехчасти?! Отказался… Ушел я в тайгу, спокойно жил, красиво охотился. А вы, оказывается, без игры кабана берете, без таинственности, как врага какого… Будто война у вас, а не радость охоты…»