Огромный тысячеваттный фонарь дохнул оранжевым и затих, оставив пространство перед КПП холодному лунному свету. Артур вздохнул и проткнул сапогом слюду на поверхности лужицы. До подъёма оставались считанные минуты…
Скоро выйдет из казармы старшина и сунет ему в руки пакет с сухим пайком, в котором вместе с бездушными консервными банками будет пакетик с домашними коржиками и трогательные вязаные варежки. А потом за воротами посигналит машина, и время застынет в немом ужасе…
Что ж, знал он про «круги своя». И, может быть, лучше, чем кто-либо другой. Убеждался неоднократно на своей собственной шкуре. Не в силах, да, в общем, и не желая что-либо изменить.
Как знал он и то, что вслед за криком дневального оживёт, зашевелится сонная казарма. Вздохнёт сотней простуженных глоток. Скрипнет по израненному линолеуму двумя сотнями кирзовых сапог. И хлынет из дверей наружу…
Артур вытащил последнюю сигарету, смял пачку и бросил под ноги. Присел на крыльцо. Закурил. Дым, смешавшись с паром из лёгких, окутал его густым белым облаком. Во рту стало горько. Он сплюнул и растёр подошвой плевок.
Пять минут до подъёма. Тишина, отживающая своё, становится плотной и почти осязаемой. В ней всё принимает причудливые формы: и силуэты нагих деревьев, и виднеющиеся за забором цеха завода, и даже сигаретный дым. В густой тьме он словно обволакивает, обнимает невидимые простому глазу очертания, комки и сгустки…
Три минуты. Скоро шофёр поможет ему запрыгнуть в скрипучий, забросанный комьями земли кузов, и старенький, видавший виды «ЗИЛок» отвезёт его в расположение гарнизона. Он пройдёт по двору, провожаемый тоскливыми взглядами солдат в красных погонах, взойдёт на крыльцо маленького кирпичного домика, где усатый молодец с серыми глазами сволочи снимет с него ремень и, брезгливо скользнув пальцами вдоль тела, вытащит из кармана галифе пачку «Мальборо». Потом нарочито больно стащит с запястья часы, прочтёт золотую надпись на покрытом эмалью циферблате, и серые глаза его подёрнутся мутной пеленой…
После, зайдя в маленькую сырую комнатку, он прохрустит кирзой, давя комки хлорной извести и, облокотившись на пристёгнутые к стене нары, поправит сбившийся воротничок планиды. И тогда откроется со скрипом окошко в двери и бледная от ненависти рука плеснёт воды на рассыпанную по полу хлорку…
Минута до подъёма. Артур швырнул окурок во тьму и распечатал новую пачку. Закурил. Вытянул руку и поймал шальную снежинку. Шагнул с крыльца и подставил лицо реденькому снегу. Вдохнул, набрав полные лёгкие воздуха. Расправил до судороги, до сладкой истомы руки. И всё.
«Рота, подъём!» — крик дневального прорезал тишину, разорвав её в клочья, разрушив её покойное очарование.
И наступило утро. Артур так и стоял, раскинув руки. Лишь чувствуя, нет, не слыша — именно чувствуя, как за его спиной медленно просыпается зверь о ста головах и, оживая сам, наполняет жизнью бездушные стены казармы.
А потом, когда сигарета истлела и Артур прикурил следующую, они выходили наружу, съёжившись и похлопывая себя по плечам — воины страны с рвущимися по швам границами, защитники отечеств, стянутых веком в аморфный ком.
— Мусчины! — хрипел младший сержант Онуфриенко. — Носочек тянуть до хрусту… Носочек тянуть, я сказал!
У брусьев стояло с десяток старослужащих. Пространство вокруг них было пропитано матом и смрадом сигарет «Гуцульские».
— Давай, Ануфа, постриги дикобразов, — крикнул кто-то.
— Сэчас дам, брат-джан, — отозвались из строя. — Так дам, что давалка вспатеет…
— Опух, кабан?! — донеслось с брусьев. — Как со старым разговариваешь?!
— О-ля-ля! Какой ты мне старый, перкеле?! Мой старый в Хаапсалу рыбу ловит.
— Молчать, зверёныши! — брызгал слюной младший сержант Онуфриенко. — Загоняю до озноба!
— Валяй, брат-джан, ганяй. Не сиводня-завтра бардак распустят, из твоей кожи рэмней на партупею нарэжу…
Онуфриенко выругался и повёл расхристанную толпу с плаца. У брусьев к строю примкнули старослужащие.
Артур выбросил окурок и повернулся к шагающей в его сторону ремонтной роте. Надел шапку. Застегнул крючок на воротничке. Поправил ремень и одёрнул гимнастёрку. Когда между ним и первой шеренгой оставалось несколько шагов, младший сержант Онуфриенко вскинул голову и закричал:
— Равняйсь! Смирря! Равнение — на — ле-у!
Артур поднял ладонь к виску. Невольно затаил дыхание.
Они шагали сейчас в его честь. Вытянутые по струнке. С идеальной оттяжкой носка. И младший сержант Онуфриенко рисковал гауптвахтой.
О да! Ради этого стоило жить! Ради этого стоило гнить на гарнизонной киче, вдыхая хлорку и поливая слезами пол!
Проводив взглядом чеканящий шаг строй, Артур опустил руку. Обернулся. К подъезду подходил батальон охраны. В утренней тьме показался он Артуру непривычно малочисленным.
— Батальон, смирно! Равнение на… право! — крикнул сержант Качарава, и Артур снова поднял руку.
И всё. Потом они ушли в столовую, вдавливать в ломоть хлеба податливую желтоватую святыню, глотать комки каши из неведомых доселе круп. Артур остался один.