Когда ты ушла от меня, точнее, не ушла, а просто оборвала телефонный разговор, словно оступилась и нечаянно выронила его из рук, и он, кувыркаясь, полетел вниз, как самоубийца с крыши, наш неудачливый разговор — ведь ты всегда так общалась со мной, будто вот-вот упустишь: пауза и короткая морзянка обрыва связи — «ту-ту», а потом не дозвониться…
После того как ты ушла от меня, хотя та-кое уже случалось, ты и раньше практиковала внезапные беспричинные уходы — из ресторана ли, посреди улицы, и при этом никаких объяснений, пару дней ищи-свищи…
Ты ушла, а я почувствовал, что нынче не репетиция, не блеф, и такой одинокий ужас навалился на меня, горячий, мокрый, телесный, точно обезумевший водный спасатель, тяжелый, как сом, который вместо того, чтобы наполнить захлебнувшуюся грудь воздухом, наоборот, резким своим вдохом сплющил мои легкие, словно бумажный пакет, и мне показалось, что я обмираю, обмираю, обмираю…
Такое осыпающееся тленное состояние. Наверное, я обмирал и в прежние разы, но ты возвращалась, и я, как разрешившаяся счастливая роженица, на радостях сразу и напрочь забывал то поверженное состояние.
Ты ушла по телефонным проводам, не перезвонила ни через день, ни спустя неделю. И в этот миг — причудливый временной феномен — неделя, упакованная в миг, — я понял, что действительно все кончено. И семеро минувших суток, точно расколдованные трупы, вздулись, лопнули и разложилась на тысячи рыхлых мучительных минут.
Однажды я терпеливо, как боевой радист, выкликал твой номер три часа кряду — гудки, гудки. Я слал тебе смсы. Грубые: «Ты — блядская сука!» и нежно-беспомощные: «Любимая, объясни мне, что произошло?!»
Я пытался достучаться до тебя в твоем ЖЖ — отхожее женское местечко, сортир амазонок, для Ж и Ж, — но ты прилежно выполола мой комментарий, а меня «забанила» (вывела босого в исподнем за бревенчатую черную баню и прикончила в мягкий затылок).
Я намеревался тебя караулить у твоего подъезда — внутрь дома было не попасть, подступы к лифту стерег грудастый, бабьей породы консьерж, — но благоразумно отказался от этого намерения, боялся, что ты придешь не одна, а с другим мужским существом, подобно мне практикующим письменное искусство.
Как младенцы тащат в рот всякую манящую дрянь, так ты затащила меня в свой дом на пробу — увела из книжного магазина, где я самовлюбленно и испуганно презентовал мое очередное бумажное чадо.
Я тогда только приехал в Москву. Сам я считал, что на заработки. Первые ноябрьские холода превратили работу в погодное явление: белесые и похрустывающие ледком под ногами заработки стали заморозками.
Бездомный, я прожил три дня в издательском офисе, а после снял нищий угол возле метро «Теплый Стан» — двойное название вскоре слиплось в засахаренный сухофрукт, в среднеазиатскую мигрантскую географию: узбекистан, кыргыстан, теплыйстан…
Низкорослая, как девочка, загребущая хозяюшка вытянула из меня восемь тысяч за комнату, в которой отсутствовала дверь, вместо нее ниспадала отставная штора, а окно занавешивала пыльная гардина, похожая на исполинский бинт. Письменного стола не было, поначалу я ставил ноутбук на подоконник, пристраивался, искривленный, бочком. Позже пересел к мебельной стенке. Одна из дверец стенки, подобно замковому мосту, открывалась горизонтально вниз. Я приспособил ее вместо стола. Она была узковата, дверца, на ней помещался лишь ноутбук, а места для мыши почти не оставалось, при неловком движении я скидывал мышь локтем, и она трепетала на шнуре, словно висельник.
В желтой, маргаринового оттенка стене над диваном торчали три голых гвоздя — плоские, как бескозырки вершины равнобедренного треугольника, — когда-то удерживали картины или фотографии. Щелистое окно комнаты сквозило. Я безуспешно конопатил его, но окно все равно цедило ментоловую стужу.
У меня почти сразу появилась писчая работа, за пятнадцать тысяч рублей я слагал колонку для раз-в-месячного журнала. Управлялся с ней в несколько дней, на скорую руку муштровал и школил слова, собирал глянцевую колонну и гнал на убой редактору. В остальное время высиживал новую книгу. А выходные вечера я проводил с тобой. И так четыре месяца кряду.
Ты прекратила нас накануне Восьмого марта. Кто-то из журнальных шапочных знакомцев бесчувственно шутил (каюсь, я всем и каждому жаловался на тебя, напрочь обезумел) сказал: «Чудесная подруга. Тебе не придется тратиться на мартовский презент», — так говорил мне, я бессильно улыбался шапочному дураку, а душа ныла, точно больной зуб.
Я сделался каким-то подкошенным и порожним, казалось, моя грудная клетка на мартовском ветру шелестит и хлопает полиэтиленовой пустотой. Что-то случилось с походкой, я потерял степенность, меня кружило, как сорванную афишу, я дергано оглядывался по сторонам, будто нянька, потерявшая ребенка…
Стал таким суетливым, беспокойным. Вздрагивал от любого резкого — даже не звука — движения. Однажды со стула на пол съехали мои брюки. Этот почти бесшумный, но неожиданный поступок одежды едва не выщелкнул сердце.
На меня, подранка, вмиг ополчились стихии природы и санитары городского леса. Редактор, чуя во мне творческого инвалида, впервые погнал прочь колонну моих рекрутов — не подошла колонка. Переписал проклятую — снова не подошла — на тебе! на! Обманул, до слез бессовестно надул издатель — на! на! Хозяюшка взвинтила прайс за штору до десяти тысяч — не нравится? Вот бог, а вот порог!..