— Слава Иисусу!
— Во веки веков! Здравствуй, Агата! А куда это ты собралась?
— По миру пойду, благодетель, по людям. Мир-то вон как велик! — Она описала клюкой дугу с востока на запад.
Ксендз невольно посмотрел вдаль, туда, куда она указывала, и тотчас зажмурился — на западе стояло ослепительное солнце. Потом спросил, уже потише и как-то нерешительно:
— А что, разве Клембы тебя выгнали? Может, так только — повздорили немного? Может…
Она ответила не сразу. Слегка выпрямилась, медленно обвела выцветшими глазами поля, по-осеннему пустынные, и крыши деревни, тонувшей в садах.
— Нет, не выгоняли они меня… как можно!.. Люди они хорошие, да и родня… И ссоры тоже никакой не было… Сама я примечать стала, что пора мне уходить. На чужой каравай рта не разевай! Да, так уж пришлось… Работы у них для меня не стало… а дело к зиме. Так что же, даром, что ли, они меня кормить будут? Угол даром дадут!.. А тут и теленка от матки отняли, да и гусей пора в хату загонять, ночи уже холодные… Вот я и освободила место. Жалко скотинку, ведь живая божья тварь… А люди они хорошие, летом меня всегда приютят, ни угла, ни куска хлеба не жалеют, живу у них, как у Христа за пазухой. Ну, а зимой приходится по миру ходить… Да много ли мне надо? Выпрошу кое-что у добрых людей и до весны, бог даст, перебьюсь. Еще и деньжонок прикоплю, Клембам они перед новым урожаем в самую пору… родня ведь они мне… А Господь наш милосердный бедного человека не оставит…
— Не оставит, нет! — горячо подтвердил ксендз и стыдливо сунул ей в руку злотый.[1]
— Благодетель ты наш, отец родной!
Она припала к его коленям трясущейся головой, и слезы горохом покатились по землистому лицу, изборожденному морщинами, как осенняя пашня.
— Иди с Богом, иди! — бормотал ксендз смущенно, поднимая ее.
Агата дрожащими руками подобрала свои котомки и палку, перекрестилась и пошла к лесу по широкой, покрытой рытвинами дороге. Время от времени она оборачивалась, печально глядела на деревню, на поля, где копали картофель, на дым пастушьих костров, низко стлавшийся над жнивьем, потом шла дальше, пока не скрылась за придорожными кустами.
А ксендз снова присел на колеса от плуга, понюхал табаку и раскрыл требник. Но глаза его все отрывались от красных букв и блуждали по бледному небу, по бескрайним полям, овеянным осенней грустью, останавливались на парне, согнувшемся над плугом.
— Валек! Борозда-то вон там кривая! — крикнул он вдруг, оживившись, и стал неотступно следить глазами за парой раскормленных лошадей, тащивших скрипучий плуг.
Потом опять, шевеля губами, начал рассеянно читать требник, но каждую минуту поглядывал то на лошадей, то на стайку ворон, которые, вытянув клювы, осторожно прыгали по бороздам и при каждом свисте кнута, при каждом повороте плуга тяжело взлетали, но тотчас же падали снова на пашню и стучали клювами по твердым комьям сухой земли.
— Валек! А ну-ка, стегни хорошенько правую, чтобы не отставала!
Отведав кнута, правая и в самом деле пошла ровнее. Старый ксендз улыбнулся от удовольствия и, когда лошади подошли к дороге, живо вскочил, ласково потрепал каждую по шее, а они тянулись к нему мордами и дружески обнюхивали его лицо.
— Э-эй! — певуче крикнул Валек, вытащив из земли блестевший, как серебро, плуг. Легко приподняв его, он так натянул вожжи, что лошади описали небольшую дугу, затем всадил блестящий сошник в землю, свистнул кнутом, лошади рванулись с места так, что даже упряжь затрещала. Валек продолжал пахать широкое поле, которое под прямым углом спускалось от дороги вниз по склону и длинной пряжей вспаханных полос тянулось до самой деревни, укрытой в ложбине и тонувшей в багряной и золотой листве фруктовых садов.
Стояла теплая и дремотная тишина.
Был конец сентября, но солнце порядком пригревало. Сейчас оно уже висело над лесом, на полпути между югом и западом, и от кустов, придорожных камней, от груш, росших в поле, и даже, кажется, от взрытых пластов сухой земли ложились холодные вечерние тени.
Тишина была в опустевших полях, упоительная сладость в воздухе, затуманенном золотой солнечной пылью. Высоко на светлой лазури неба кое-где плавали громадные белые облака, словно снежные сугробы, нанесенные ветром и потом развеянные во все стороны.
А под ними, куда ни глянь, лежали серые поля, как громадная чаша с синей каймой лесов, и через эту чашу сверкающей на солнце серебряной лентой вилась река, мелькая из-за прибрежных ольх и верб. Посреди деревни она разливалась большим продолговатым озером и по долине меж холмов бежала дальше, на север.
На дне котловины, вокруг озера, играя на солнце осенними красками садов, лежала деревня, как красно-золотистая гусеница, свернувшаяся на сером листе лопуха. От нее к лесу тянулась длинная спутанная пряжа пашен, серые холсты полей. Шнурами вились межи, густо поросшие брусникой и терном. И только кое-где на этом серебристо-сером фоне разливались струйки золота — это желтел пахучий цвет лупина. В других местах мертвенно белели пересохшие русла ручьев, тянулись дремлющие песчаные дороги, а над ними ряды могучих тополей медленно взбирались на холмы и вновь опускались к лесам.