На одной из поздних литографий (опубликована в журнале «Огонек», 1989, № 47) моего покойного друга Владимира Ковенацкого проступает из предвечерних сумерек жутковато-развеселая панорама московской окраины со знаменательным названием Лихоборы — там прошли детство и юность художника. Место действия — как это нередко бывает у Брейгеля — высмотрено с высоты птичьего полета, не очень-то, впрочем, высокого — вороньего, скажем, или галочьего, но и такая мера воспарения дала возможность автору втиснуть в свой не слишком просторный лист множество строений, фигур и всякого рода столь же бытовых, сколь и символических подробностей. Среди ветхих бараков и покосившихся столбов танцуют, пьют, режутся в домино людишки в телогрейках и кепках, дешевом крепдешине и стоптанных туфельках. Вокруг них шныряют, ползают и порхают любопытные дракончики в стиле Босха — то ли участники, то ли соглядатаи этого субботнего балаганного действа.
А в правом нижнем углу композиции с чуть заметной ухмылкой посматривает на участников гулянки лысый пожилой мужчина с пышными усами. На нем кавалерийские галифе и затрапезная майка, в руке — помойное ведро, деталь к подобной обстановке весьма уместная. Вот сейчас он возьмет да и вытряхнет свой мусор прямо под ноги скопищу живых марионеток — смотрите, мол, чем вы лучше этой кучи отбросов? А может статься, что ведро на самом деле пусто и плотный, с восточными глазами навыкате, странновато выряженный человек просто ждет конца представления, чтобы сгрести в жестяную посудину всех этих доминошников, танцоров, пьянчужек и дракончиков — и податься со своей трупной куда-нибудь подальше от Лихоборов: в Петербург или Сочи, Париж или Нью-Йорк.
Таким «оккультным кукловодом» художник изобразил Георгия Ивановича Гурджиева (1877—1949), который «был несомненно одной из самых экстраординарных фигур нашего времени, великим учителем, мистиком и пророком для многих своих последователен, шарлатаном для тех, кто не мог его принять, оратором, владеющим своей аудиторией, и, конечно, эксцентричным, загадочным, свободным человеком, который говорил притчами, был практически мифом, по тем не менее также еще человеком в высшей степени человечным…»[1]
В последние годы в России вышли как сочинения самого Гурджиева, так и посвященные ему исследования, не говоря уже о многочисленных журнальных статьях. Поэтому в принципе можно было бы и не останавливаться на подробностях его биографии и основах его учения; однако нельзя быть уверенным, что все читатели «Мсье Гурджиева» знакомы и с тем и с другим, а к тому же сам жанр предисловия требует хотя бы минимальных данных такого рода. Поэтому я попытаюсь в двух словах подытожить то, что мне известно по этим вопросам.
Книга Луи Повеля освещает в основном вторую половину жизни Гурджиева — от его переезда в Париж, а затем в Фонтенбло в начале 20-х годов до смерти «великого чудотворца» в американском госпитале в Нейи в 1949 году. Эта часть его биографии более чем достаточно документирована, в чем убедится каждый, кто хотя бы бегло пролистает «роман-антологию» Повеля.
Совсем иначе обстоит дело с «русским периодом» жизни Гурджиева, примерно с 1912 по 1918 год. Здесь приходится полагаться лишь на свидетельства видного русского эзотерика Петра Демьяновича Успенского, изложенные в его книге «В поисках чудесного» (или «Фрагменты неизвестного учения»)[2] — к ней я еще не раз буду обращаться, — и на мемуары русско-немецкого композитора Томаса фон Хартмана «Наша жизнь с Гурджиевым»[3] — они охватывают период с 1917 по 1929 год. И наконец, не существует никаких достоверных документов, касающихся жизни Гурджиева до его появления в Москве и Петербурге. Утверждают, что он родился в Александрополе (в советское время — Ленинакан, ныне — Гюмри), что его отцом был малоазийский грек, а матерью — армянка. Говорят, что учился Гурджиев в Тифлисской семинарии примерно в одни годы со Сталиным.
Принято считать — полагаясь на его книгу «Встречи с замечательными людьми», — что в молодости он исколесил весь Ближний Восток и Центральную Азию вместе с группой своих единомышленников, пытаясь вступить в контакт с представителями древних эзотерических школ, и что ему будто бы удалось это сделать. Нет недостатка и в еще более недостоверных, прямо-таки фантастических слухах о том, что он якобы побывал на Тибете, где встретился с Карлом Хаусхофером, одним из «духовных отцов» Третьего рейха. Малоосведомленные западные «исследователи» вводят в заблуждение самих себя и своих читателей, путая Гурджиева с Агваном Доржиевым (1853—1938), наставником и воспитателем Далай-ламы Тхубдана Джамцхо. В последнее время мне довелось стать свидетелем еще одной метаморфозы личности Гурджиева: его стали отождествлять с … Николаем Бадмаевым, лейб-медиком Николая II. Гурджиев-Бадмаев якобы подвизался при царском дворе, а его «работа» с учениками в Санкт-Петербурге и Москве была чем-то вроде «хобби», отдушины для перегруженного «светскими» обязанностями царедворца.
Следует, однако, признать, что во всех этих зыбких слухах и домыслах нет ничего неожиданного и случайного: Гурджиев сам постарался, чтобы его реальная личность двоилась, троилась и еле сквозила из пелены мистического тумана. «Он может прикинуться кем угодно, — говорил один из «свидетелей» в книге Повеля, — в зависимости от клиента, части света, времени года: философом, гимнастом, знахарем, драматургом, дельцом». Подобно многим сомнительным «духовным учителям» со времен античности до наших дней, Гурджиев всю жизнь усердно ткал вокруг собственной персоны паутину «мифа», которая, с одной стороны, камуфлировала его подлинные мысли, намерения и цели, а с другой — служила отличной ловушкой для доверчивых простаков вроде того же Томаса Хартмана, стремившегося к «внутреннему развитию», «самореализации», « постижению трансцендентности» и тому подобным свершениям, столь же заманчивым, сколь и проблематичным.