Долгие годы моё лицо называли «кислой миной», «замороженным», «Великим Каменным Лицом» и — хотите верьте, хотите нет — «трагической маской». Впрочем, один доброжелательный критик, покойный Джеймс Эйджи, говорил, что оно «почти сравнимо с лицом Линкольна, раннеамериканским архетипом. Завораживающим, значительным, почти красивым». Не могу представить, какой была бы реакция Великого Железнодорожника[1] на эти слова, но я, конечно, был польщён.
Люди могут хвалить это или ругать, но на протяжении шестидесяти лет в шоу-бизнесе лицо являлось моим главным товарным знаком. Шестьдесят лет — я не ошибся, потому что в 1899 году мне не было и четырёх, когда я официально вошёл в водевильный спектакль моих родителей. И если вы думаете, что шестьдесят лет — большой отрезок жизни, вам стоило бы оказаться в шоу-бизнесе, где для многих актёров прошлый вторник — почти что «много лет тому назад». Молодёжь говорит о великих водевильных днях «Дворца»[2] так, будто это происходило на заре театральной истории. Я же начинал, когда водевиль всего лишь слегка потеснил шоу менестрелей[3] в роли любимого развлечения в стране. «Дворец» ещё не был построен.
Я сказал, что «официально» вошёл в спектакль моих родителей в 1899 году, так как мой отец всегда утверждал, что я попытался войти в семейное шоу неофициально — значит, непрошеным, нежданным, без объявления в афишах — практически с того дня, как родился.
Не имея сиделки, мама оставляла меня в ящике шкафа-чемодана[4], пока они с папой работали на сцене. По словам отца, начав ползать, я направлялся на огни рампы. «И когда Бастер учился ходить, — всегда с гордостью пояснял он всем интересующимся, а также многим, кто не интересовался, — никто не поддерживал его. Он прыгал за кулисами, страшно шумя, путался у всех под ногами. Кажется, легче было разрешить ему выйти на сцену вместе с нами, где мы могли за ним присматривать.
Поначалу я велел Бастеру не двигаться. Он прислонялся к боковой стене и оставался там. Но однажды у меня возникла идея нарядить его, как себя, в сценического Ирландца[5]: клоунский парик, мужицкие бакенбарды, причудливая жилетка и широченные штаны. Вскоре он имитировал всё, что я делал, и вызывал смех.
Но у него не было возможности вызвать смех и тот понедельник, когда мы открывались в театре Билла Докстейдера в Вилмингтоне, штат Делавэр. Докстейдер попросту велел мне убрать его из программы. Однако в среду он устроил специальный дневной спектакль для малышей, подумав, что дети, за неимением лучшего могут позабавиться над ужимками Бастера».
В ту среду Билл заметил, что их родители, кажется, тоже позабавились, и решил выпустить меня во все представления. Папа сказал, что не хочет выводить меня в вечерних шоу, потому что я должен отдыхать, как любой маленький ребёнок. Тогда Докстейдер предложил дополнительные десять долларов за каждый спектакль, и мой отец согласился попробовать. С тех пор я без особых проблем спал допоздна, а днём и вечером играл в спектакле.
Уже тогда, во времена моего детства, наше шоу заработало репутацию самого грубого в водевиле. Это явилось результатом нескольких интересных экспериментов, которые папа проделывал со мной. Он начал с того, что выносил меня на сцену и ронял, затем протирал мною пол. Заметив, что я не пугался, он начал швырять меня через всю сцену в кулисы, а потом в оркестровую яму на басовый барабан.
Люди из первых рядов поражались, что я не плакал, но в этом не было ничего загадочного: я не плакал, потому что мне не было больно. Все маленькие мальчики любят, когда отцы их тузят, и все они акробаты от природы. Я к тому же был прирождённым актёром и, едва услышав крики удивления, смех и аплодисменты публики, сразу забывал о синяках и ссадинах, которые первое время мог получать. И ещё одно: маленькие дети, когда падают, не слишком огорчаются. Наверное, психоаналитик назвал бы это самогипнозом.
Пока я был не больше горошины, в нашем спектакле «Три Китона» меня объявляли как Человека — Швабру. Одна из первых вещей, которые я подметил, заключалась в том, что стоило мне улыбнуться или позволить публике заподозрить моё веселье, как она смеялась меньше обычного. Уверен, люди вовсе не ждут, что человеку-швабре, тряпке, мешку с бобами или футбольному мячу должно нравиться то, что с ним делают. Как бы там ни было, предполагалось, что я должен выглядеть несчастным, униженным, затравленным, замученным и на грани помешательства.
Некоторые комики выходят сухими из воды, смеясь над собственными шутками. Но не я. Публика этого не поддерживает, и то же самое относится ко мне. На протяжении всей моей жизни я чувствовал себя счастливейшим человеком, когда родители говорили друг другу: «Ты только посмотри на бедного остолопа!»
Из-за того, как я выглядел на сцене и на экране, публика всерьёз решила, что в личной жизни я ощущал беспросветность и отсутствие любви. Ничто не может быть дальше от истины. Вглядываясь в прошлое насколько хватает памяти, я считаю себя невероятно счастливым человеком. С самого начала меня окружали интересные люди, которые любили радость и знали, как её создать. У меня было несколько унылых моментов и не так уж много печальных и разочаровывающих. Говоря это, я вовсе не упускаю из виду горькие и тяжёлые годы, прожитые мной. Но я и не был настроен на лёгкую жизнь и всегда знал, что буду тяжело отрабатывать свои деньги и ничто не достанется даром. Плохих лет, как мне кажется, набралось так мало, что жаловаться на них может только закоренелый нытик, которому нравится себя оплакивать.