С годами я становился все больше похож на Дэниела Стивенсона, моего деда, который умер, когда мне было двенадцать. В зеркале я каждый день видел в себе его. У меня были такие же зеленые глаза, к пятнадцати годам я был с него ростом, а лицо сильно сузилось, так что сходство стало еще сильнее. Словно лицо деда пряталось под моей кожей все эти годы, как зерно, готовое прорасти. Моя бабка, Джоанна, и моя мать, Элизабет, не любили, когда кто-нибудь чужой сравнивал меня с ним. Я тоже был не слишком рад. Я ведь видел старика при смерти и так и не смог этого забыть. Ведь и я однажды стану таким – если доживу до его лет и умру в постели.
Я знал его всего неделю, но все это время мы только и делали, что разговаривали. Сейчас мне вовсе не кажется странным, что я так и не спросил, почему он сбежал из Мюиртона тридцать лет назад. Некоторые дети слишком себе на уме, чтобы даже думать о таких вопросах. Но дед все время намекал мне, и спрашивать не было нужды. У него была привычка смотреть мимо меня, когда он собирался сказать что-то очень личное. Например, своим хриплым голосом дед говорил: – Эзра, знаешь, ведь это чудо, что я ушел отсюда. Я не собирался этого делать. – Он ненадолго задумался. Затем сказал: – Как шквал в море в спокойный день. Это просто случилось. В другой раз он сказал:
– Мюиртон был слишком жестким для меня. Или я был для него слишком мягким, не знаю.
И еще:
– Небо здесь было как тоннель. Мне казалось, я никогда не смогу выпрямиться.
Вот, что он иногда говорил, если не рассказывал о своих странствиях. И еще он употреблял слова «уродство» и «красота», которых ни один мужчина в Мюиртоне не произнес ни разу в жизни. Он, дескать, решил, что где-то в жизни должна быть красота, и отправился ее искать.
В тот день он рассказал мне, как был тридцать лет назад в Патагонии. Обычный мюиртонский дождь шерстил шиферную крышу и закопченные окна на чердаке, где он лежал. Может, это дождь напомнил ему. А может – та кость. Он показывал мне всякую всячину из своих карманов: дырявые жестяные монетки из китайских гробниц, замысловатый узел на пеньковой веревке с Олубы (развяжешь его – будет несчастье), тысячелетние черепки майянской красной керамики (он сказал, красное – это человеческая кровь). А на кости сероватого цвета был вырезан трехмачтовый корабль с туго надутыми художником парусами.
– Так выглядел «Мингулэй», – сказал дед.
Я сидел на краю его матраса и мог лишь угадывать сквозь чердачное окно и дождь размытые очертания сточенных годами холмов Мюиртона. Но, даже не видя их, я знал, что они там, верил в это. Пока дед говорил, я чувствовал его затхлое дыхание, но его лицо с птичьим носом казалось не таким желтым, как обычно. На какое-то время его отстирал поток воспоминаний о тех временах, тридцать лет назад, когда он был молод и силен, и весь мир лежал перед ним.
Он устроился палубным матросом на «Мингулэй» – крохотный трехмачтовик с музыкальным именем. Тот должен был доставить партию ученых и искателей приключений в Патагонию, зловещую пустошь на донышке Южной Америки. Дэниел ничего не знал о ней. Название было всего лишь приятным на слух иностранным словом в учебнике географии. Он не знал, что эти края славятся как кладбище динозавров. Десятилетиями археологи со всего света зарывались здесь под землю в поисках странных и громоздких останков.
На рубеже веков от немногих оставшихся аборигенов и проезжих путешественников поползли слухи, будто предгорья здесь до сих пор топчет живое чудовище, само размером чуть ли не с холм. Знатоки говорили, это похоже на милодона, примитивную разновидность гигантского ленивца. Страна за страной посылали экспедиции в Патагонию, надеясь первыми поймать существо настолько неторопливое, что не успело измениться за миллион лет эволюции.