Эта книга написана потому, что она не должна быть написана. То, о чем рассказывает автор, не соответствует действительности. Это клевета на советский государственный строй, которая карается бессрочной конфискацией рукописи и долгосрочной изоляцией автора. Такова точка зрения власти, автор по собственному опыту знает, что переубедить ее невозможно. Может ли быть прав отдельный человек, способный, как известно, ошибаться, и неправы такие солидные органы, как прокуратура и суд, которые почти не ошибаются, а также КГБ, который, как всем хорошо известно, не ошибается никогда? Такое в голове не укладывается. Именно эти органы однажды признали автора злостным клеветником. С тех пор какая ему вера? Кто его будет слушать?
Три года «в местах не столь отдаленных» автору культурно объясняли, что он не должен больше писать. По окончании срока там выдается своего рода аттестат зрелости — справка об освобождении. Автор получил ее и не собирается сидеть еще десять лет. Он не должен писать.
Того же мнения близкие автора и некоторые друзья — диссиденты. Близкие при очередной облаве жгут рукописи. Друзья-диссиденты опасаются, что я запугаю читателя. Еще никто не напугался, а они уже опасаются. Нужна, сказали, сверхзадача. В переводе на русский это означает писать о страшном, чтобы не было страшно. Для меня это все равно, что писать о веселом, чтобы не было весело, или чтоб черное не было черным. Не вижу смысла и не умею этого делать. Значит, не должен писать.
И потом когда, где? Полтора года на свободе и не вижу свободы, разве что не за колючей проволокой. Проблема с пропиской, поиски жилья, работы, халтуры, чтоб расплатиться с долгами, постоянные переезды с места на место. И сотрудник не дремлет; глаз и ухо всегда за спиной — что пишу, что говорю? Прячусь. Для отвода глаз конспектирую Библию, Однако, предупреждает начальник: не пишите, подозрения возникают. Негласный надзор. Некогда, негде, нельзя писать.
И для кого? Только два человека просили, чтоб, когда напишу, подарил экземпляр: первый — следователь Кудрявцев, второй — лагерный опер, капитан Романчук. С удовольствием, но где взять экземпляры? Одна надежда: напечатать на Западе. А как туда? Известная правозащитница вырвала из записной книжки листок: «Даже такой бумажки сейчас нельзя передать». Бесполезно писать.
Да и в этом ли только дело? Главное-то, главное; кто возьмется печатать, нужно ли кому? Наспех писал, воровато и в страхе, как попало, перо часто юзом, мыслишки в ком. Сожгли первые тетради — давай клепать заново. Видели лицо человека с искусственной кожей? Самого тошнит, кто другой захочет давиться косноязычной баландой?
И все-таки не мог не писать. Отчасти из-за особенности натуры; писание для меня — форма мышления. Только тогда чувствую себя существом мыслящим, homo sapiens, когда пишу. Надо же было осмыслить что произошло со мной, что происходит в благословенной стране? Кроме того, по образованию, основной профессии и, надеюсь, призванию я исследователь. Моя жизнь состоит из тем, которые я разрабатываю, а потом пишу статьи и отчеты.
Все шло благополучно до той поры, пока я не изумился, до какой степени наша Конституция не соответствует нашей действительности. Что же это такое — наша действительность? Как социолог рано или поздно я должен был ответить на этот вопрос. Но тема оказалась под запретом. Я — под запором. В течение трех лет по приговору Мосгорсуда я проживал в местах, столь примечательных, столь характерных для страны развитого, зрелого, реального социализма, а мы о них так мало знаем, что я воспринял арест как командировку партии и правительства на изучение малоизученной, но важной темы. В социологии есть метод включенного наблюдения. Некоторые наши социологи тоже изучают пенитенциарную систему, но их трудов что-то не видно и они почему-то предпочитают другие методы. Уж не первым ли из коллег я применил здесь включенное наблюдение? Некий Аркадий Александрович, мой коллега по образованию и мой лагерный куратор, свердловский гэбэшник по службе, заявил как-то, что враги спекулируют моим именем. Я удивился; с чего это вдруг? «А много вы знаете социологов, которые сидят?» Я не вспомнил ни одного. «То-то», — сказал Аркадий Александрович.
Мне весьма убедительно давали понять, что я сюда направлен для отбытия наказания, а вовсе не для исследования. Изъяли, похитили тетради, где я регистрировал даты, камеры, имена, события. Уж в них-то не было клеветы. Специально записывал, чтоб никаких неточностей и ошибок, именно эти тетради стали предметом истребления и особого недовольства начальства. «Хватит собирать грязь на администрацию!» — скомандовал Аркадий Александрович и объявил, что сдал тетради на экспертизу. Это была угроза нового срока. Больше всего они боятся и ненавидят правду. Если мы, зэки, сами не расскажем, никто не узнает правды о том, что творится за семью замками, что представляют собой камеры предварительного заключения, следственные изоляторы, исправительно-трудовые учреждения. А там — миллионы. Бывшие октябрята, пионеры, комсомольцы, даже коммунисты. За что они там? Как, не имея на то объективных причин, стали преступниками? Кто и как их исправляет? Нынешние октябрята, пионеры, комсомольцы, даже коммунисты, знаете ли, что вас ждет? Миллионы проходят исправительную прожарку, освобождаются, волнами ежегодно накатывают в общество — что несут с собой? Влияние слишком значительное, чтобы не думать, какое оно? Много ли у нас семей, где кто-то не сидит или не сидел? Мы общество зэков. Мы мало что поймем в нашей жизни, если не узнаем правды о лагерях, если не задумаемся о том, что там происходит и почему об этом не пишут и запрещают писать.