Вениамин Додин
— …И вы, дворянин, предлагаете мне, дворянину, место в вашем зверинце?! — спросил Николай Николаевич. — Вы хоть понимаете, Георгий Васильевич, что это непорядочно?…»
Понимал Чичерин — не мог не понимать.
Не мог не понимать Николай Николаевич и того, что добрые отношения с Георгием Васильевичем, — «сдобренные» заключительным монологом ночного гостя его, узнай о нём непосторонние «посторонние», — не спасут ни графа, ни близких его. У Чичерина, — человека несчастного, — близких, кроме всё той же кошки, просто не было. Заметим ещё: по представлению Адлерберга–гусара человек, оказавшийся способным предложить ему, графу, службу у большевиков, не может не предать. И там, в доме по Кузнецкому мосту, вполне мог приказать арестовать его…
Мог. Но не приказал. Почему?
Ответа на этот вопрос у Николая Николаевича не было. Да он ответа и не искал. Собрался быстро. В последний раз отстоял службу у Ильи обыденного на Пречистенке с роднёю голицынской — Николаем Владимировичем, Кириллом с Сережею, и братом Владимиром Васильевичем. Не предполагая, увидит ли больше их. Попросил кого–то из них извиниться перед членами Совета Петровской Академии — за что, сам не знал.. А глубокой ночью, — издёрганный до беспамятства и обезноживший от усталости, — добрёл до вокзала. Нашел в кромешной темени лабиринтов из сцепов тысяч телячьих вагонов «Москвы—Брянской–товарной» указанный ему эшелон. Отыскал «свою» теплушку. Взобрался, — еле отодвинув створ, — в ледяное её нутро, навалом забитое боронами и плугами. Нашарил в кромешной тьме доску настила. И, уже не соображая ничего, рухнул на неё и уснул под оглушающие лязги и скрипы разбитого вагона тотчас и двинувшегося поезда.
А сам поезд, вырвавшись из теснины домов и бесконечных «стен» других поездов на забитой ими путанице запасных путей, в грохоте стрелок и в тусклом отблеске редких фонарей, проскочил «Окружную». И растворился в поглотившей его пучине ночи…
… Голос Колокола Судьбы прогудел неслышно. Прошелестел горячими ветрами от родного Каитамо в бесконечно далёкой Японии. И замер, убитый стужей над вечерней тайгой. Услышал ли его Соошио Кобаяси–сан, — врач, воин, пленник, а теперь вот и беглец, — возвращаясь своею лыжней на моё зимовье у Борёмы? Нет, наверно. И в кровавом зареве заката, налетел, вдруг, на медвежий след, путь его перечеркнувший. След был свеж: глубокие отпечатки огромных лап источали отвратительный запах зверя. Об этом он успел рассказать. На остальное не хватило у него времени.
Всё, без утайки, раскрыли за него следы на снегу, оставленные им и медведем.
…В обоих, 12 калибра, стволах «Ижевки» — патроны с мелкой дробью на птицу. Потому Соошио Бесшумно переломил ружьё. Выдернул, — уронив, — ненужные заряды. Аккуратно вложил новые, со свинцовыми жаканами…
Успокоился. Сердце вернулось на место: теперь патроны в стволах — с надёжными капсюлями «Жевело». Осечки не будет. А жаканы — каждый — снесут череп любому шатуну. Что это шатун он успел понять. Ему бы — по хорошему — попятиться тихо, лыжнёю. Отойти. Замереть. И переждать… Не настораживать, не дразнить зверя… Но то была месяцами втемяшиваемая мною поведенческая психология промысловика. Человека осторожного. Ни на миг не забывающего, что никакой он в такой ситуации не охотник, а добытчик. Тем более, недавний зэк… Человек вообще–то затурканный…
Только был японец уже не зэком, нет. И вовсе уж не раздавленным пленением, лагерями, постоянным ожиданием окрика, удара, наказания арестантом. Но беглецом. Победителем судьбы. Вольным Охотником. Человеком с оружием!
Да и колокол уже прозвонил…
Соошио, мгновенно забыв мои наставления, сошел с лыжни и двинулся по следу. О! Он и прежде, до войны, а потом и на войне, умел подойти к цели бесшумно. И, если была крайняя необходимость, спокойно и незаметно выцелить. Теперь же — после немыслимой Ангарской Одиссеи бегства — был у него долгий год бесценного опыта удачливого таёжного охотника. И природная — из детства ещё — хватка росомахи.
На зверя налетел он внезапно: скосив глаз, настороженным нутром азиата учуял сквозь щель меж отягощённых снегом и кое где над сугробом парящих ветвей, бурый — на белом — ком. И увидел тут же… Утонув в сугробе, зверь лежал, отдыхая, спиною к нему. Но дыбом стоящий загривок его с чудовищно огромной в закатном свете чёрной башкою повёрнуты были в сторону человека. И глаза их не встретиться не могли. Видели они на этот раз одно и то же — добычу! Мы–то полагаем: зверь есть зверь. Ан нет! Мишка — он ещё и психолог. Знает, когда человек не опасен ему. И сам не нападёт. Уйдёт. Первым. Проглотив звериный гонор. И самолюбие.
Сытый зверь — он второй месяц спал бы уже в берлоге.
А этот всё ещё шастает, шатается по тайге в поисках пищи, до беспамятства и потери спасительных инстинктов голодный и потому по особенному обозлённый. Одно слово — «шатун». Ему бы спа–ать, спа–ать! А жира не набрал, чтобы проспать зиму! Не набрал — не получилось. А добыть жир нужно по любому…
Но на человека — вооруженного, тем более, и сторожкого — даже шатун — сам — первым не нападёт. И первым сейчас нападал человек!…