— Фью-фью-фью! — три раза свистит птица. Юноша Лимонов вздыхает и нехотя открывает глаза. Узкую комнату заливает проникшее с площади Тевелева через большое окно, желтое, как расплавленный маргарин, солнце. Разрисованные друзьями-художниками стены привычно радуют проснувшегося молодого человека. Успокоившись, молодой человек закрывает глаза.
— Фью-фью-фью! — опять включается птица и прибавляет рассерженным шепотом: — Эд! — Молодой человек сбрасывает с себя одеяло, встает, открывает окно и глядит вниз. Под окном у низкой ограды зеленого сквера стоит его друг Геночка Великолепный, одетый в ярко-синий костюм, и, задрав голову, улыбается ему. — Спишь, сукин сын? Спускайся! — За великолепным Геночкой, на изумрудной траве расположилась компания цыган и завтракает арбузами и хлебом, разложив их на ярких платках, как на скатертях. — Спускайся, спускайся, день хороший! — присоединяется к Геночке молодая цыганка и даже манит юношу в окне рукою.
Юноша, приложив палец к губам, указывает на соседние окна и, согласно наклоняя голову, шепчет:
— Сейчас! — Затворяет окно и, осторожно подойдя к двустворчатой двери, ведущей в соседнюю комнату, прислушивается. Шуршание и несколько вздохов доносятся до него, и запахом табака тянет из-под двери. Теща, вне всякого сомнения, сидит в утренней своей классической позе, с распущенными по плечам седыми волосами, у зеркала и курит папиросу. Кажется, Циля Яковлевна не услышала мгновенных переговоров зятя с Геннадием Великолепным, ее самым страшным врагом. Сейчас, юноша знает, следует действовать быстро и решительно.
Вынув из книжного шкафа, нижняя часть которого переделана в шифоньер, свою гордость — костюм цвета какао, с золотой искрой, пробивающейся по ткани, юноша спешно натягивает брюки, розовую рубашку и пиджак. В изголовье кровати стоит ломберный стол, а на нем в беспорядке карандаши, ручки, бумаги, недопитая бутылка вина, раскрытая тетрадь. С некоторым сожалением поглядев на недописанное стихотворение, юноша закрывает самодельную тетрадку и, сдвинув крышку стола, достает из ящика несколько пятирублевых бумажек. Тетрадь он кладет в ящик и задвигает его крышкой. Стихи подождут до вечера. Взяв в руки туфли, он осторожно открывает дверь в темную прихожую. Ощупью, не зажигая света, проходит мимо двери Анисимовой и осторожно вставляет ключ в замок двери, ведущей прочь из квартиры на свободу…
— Эдуард, вы куда? — Циля Яковлевна услышала-таки металлический лязг ключа в замке или интуитивно учуяла убегающего зятя, вышла из своей комнаты и стоит теперь, осветив прихожую, в классической позе номер два. Одна рука покоится на бедре, другая — с дымящейся папиросой — у рта, седые, но пышные и длинные, до талии, волосы распущены, породистое лицо разгневанно обращено к непутевому зятю. Русскому зятю младшей дочери. — Вы опять идете встречаться с Геной, Эдуард? Не отпирайтесь, я знаю! Не забудьте, что вы сегодня обещали закончить брюки для Цинцыпера… Если вы встретитесь с Геной, вы загуляете…
Циля Яковлевна Рубинштейн — воспитанная женщина. Ей неудобно сказать русскому молодому человеку, с которым живет ее дочь, что если он встретится с Геной, он опять напьется до свинства, и, может быть, как последний раз, его принесут домой приятели.
— Что вы, Циля Яковлевна… Я только спущусь за нитками… и обратно… — лжет коротко остриженный и слегка опухший поэт и стеснительно опускает на пол туфли. Всовывает в туфли ступни и выскальзывает за дверь, в длинный коридор, уставленный с обеих сторон кухонными столами, электроплитками и керогазами. Отгороженное отдельное купе с кухней и туалетом — приоритет всего трех семей, остальным жителям старого дома номер 19 на площади Тевелева кухней служит коридор, а туалет у них общий. Пробежав сквозь строй столов и вдохнув поочередно запахи дюжины будущих обедов, поэт достигает другого конца коридора и уже скачет через три ступеньки по лестнице, ведущей вниз. — Не забудьте о Цинцыпере! — доносится до него беспомощный призыв Цили Яковлевны. Поэт улыбается. Вот имя-то Бог дал человеку! Цинцыпер! Черт знает что такое, а не имя. Целых два «ц» в нем плюс совершенно непристойно звучащее «ыпер»!
Геночка ждет поэта у выхода из подъезда на Бурсацком спуске. В руке у Геночки чемодан.
— Сколько у тебя денег? — спрашивает Великолепный вместо приветствия.
— Пятнадцать.
— Пойдем быстрей, а то у меня очередь пропадет. — Геннадий и поэт торопливо шагают вниз по Бурсацкому спуску и, дойдя до первого угла, сворачивают налево. К ломбарду.
Тени на улице тяжелые и темно-синие. Солнце — желтое, как густая, начинающая стягиваться пленкой масляная краска. Даже не поднимая глаз от асфальта, можно понять, что в Харькове август.
Уже за несколько десятков метров от массивного, похожего на крепость старого кирпичного здания друзей обдает крутым и крепким запахом нафталина. За сто лет учреждение пронафталинило собой квартал, и кажется, даже старые белые акации в этой части улицы пахнут нафталином. Торопясь, друзья взбегают по старым выщербленным ступеням и вбегают в зал. В зале холодно, высоко и просторно, как в храме. Протискиваясь между стариками и старушками, определяются в одну из очередей, ведущую к зарешеченному окошку. Старики и старушки удивленно рассматривают молодых людей. Молодые люди в харьковском ломбарде, по-видимому, бывают нечасто. Поэт, однако, уже был в ломбарде с десяток раз. С Геночкой.