«Почему иностранец менее стремится жить у нас, чем мы в его земле?» — некогда осведомлялся достославный мыслитель и сам себе ответствовал: «Потому что он и без того уже находится за границей». Сто с лишним лет миновало, а поди ж ты, все таит в себе заграница неизъяснимую прелесть для россиян, маячит болотным огоньком в тумане, блазнится: вроде и есть она, вроде и нет ее, и проверить нет решительно никакой возможности. Но темна вода во облацех—ни с того ни с сего приоткрылась вдруг в начале семидесятых годов неширокая щелка на Запад, и хлынули в нее толпою, чуть не калеча друг друга, интеллигенты и подпольные коммерсанты, зубные техники и тайные агенты, бобруйские инженеры и ленинградские художники-модернисты. Так и Костя Розенкранц, двадцатисемилетний переводчик английской технической литературы, в один прекрасный день вошел на негнущихся ногах в пропахшее сургучом и почтовым клеем здание московского Центрального телеграфа, как бы символически увенчанное светящимся глобусом, и тайком от родных заказал разговор с Иерусалимом, где уже постигал азы иврита его школьный приятель Борька Шнейерзон. «Присылай,—выкрикнул Костя сквозь телефонные шумы, писки и поскрипывания,—присылай, и срочно, сил моих больше нет!» Месяца через три он уже выуживал из своего почтового ящика длинный конверт с прозрачным окошком и, приплясывая на лестничной клетке от возбуждения, узнал о надеждах своего родственника Хаима, не Розенкранца, правда, а Розенблатта, на то, что советское правительство со свойственной ему гуманностью позволит Косте воссоединиться с ним на земле предков.
Стоял на дворе 1973 год—смутное время! Набирался в Париже «Архипелаг ГУЛАГ», Северный Вьетнам при поддержке всего регрессивного человечества готовился к освобождению Южного, Хедрик Смит и Боб Кайзер сотрясали стуком электрических машинок весь дипломатический дом на Кутузовском проспекте, соревнуясь друг с другом в постижении варварской нации. Всю первую половину года цены на нефть стояли такие, что невозможно вспомнить без ностальгических слез. Инакомыслящих сажали на детские сроки—три, пять лет, иной раз даже без ссылки, и в чьей-то мудрой голове уже зрела идея обменять уголовника Буковского на Луиса Корвалана, несгибаемого борца за права чилийского народа. А Соединенные Штаты мучались совестью. Все громче раздавались там возгласы негодования по поводу Уотергейта, и молодые американцы, не желая вмешиваться во внутренние дела многострадального Вьетнама, бежали от воинской повинности в далекую Канаду. Между тем в орды, стремящиеся из великого Советского Союза якобы на историческую родину, удавалось затесаться и великороссам, особенно с сомнительной фамилией вроде Костиной.
И в самом начале года 1974-го, тусклым январским деньком, предпоследним на родине, сидел Розенкранц на кухне у ближайшего своего приятеля Марка Соломина, чистя по его распоряжению скверную, мелкую, всю в черных пятнах картошку. К вечеру ожидались гости на мероприятие, которое можно назвать проводами, а можно, не сильно погрешив против истины, и панихидой — поскольку, чего уж там, уезжал этот молодой человек навсегда, и коли сам не вполне это понимал по неизбежной предотъездной лихорадке, то приятели, и в первую очередь Марк, уже недели три, с самого получения визы, как-то странно на него посматривали. С одной стороны, вот он, Розенкранц, живой, в полном наличии, а с другой—вроде и нет его, ведь не увидишься больше никогда, не пожмешь руку. Впрочем, уславливалось, конечно, писать и перезваниваться, так что выходила полная неразбериха. Ну подумайте сами, что делать с отъезжающим из России—завидовать? И то сказать, в свободный мир отчаливает человек, там тебе и джинсы американские в любом магазине, и автомобили открытые по хайвэям курсируют, и помидоров зимой, говорят, навалом, даже без очереди. А посмотришь поближе—сидит такой Розенкранц с визой в кармане, но бледен, нервен, небрит, краше в гроб кладут,—волнуется, то есть и картошку порученную чистит плохо—то глазок оставит, то срежет добрый сантиметр, даром, что в свое время чуть не голодовки устраивал, на родителей-стариков орал: вы-де всю жизнь рабами прожили, а теперь и мне не даете стать человеком. С третьей же или с какой там еще стороны, изобретен умными людьми на такие случаи алкоголь, конкретно—бутылка дрянного портвейна, с каждым глотком которого Костя несколько веселел.
Между тем скрипнула входная дверь, и насторожился хозяин дома. Единственной соседки своей боялся он, как чумы.
— Кхм... Марья Федотовна, добрый вечер,—сказал он.—У меня тут сегодня, если не возражаете, друзья соберутся, товарища провожать на работу за границу... шума не будет...
Марья Федотовна, подволакивая к своему кухонному столу продуктовую сумку на колесиках, гневно молчала.
— А может, и вы с нами вдруг повеселиться захотите,—лицемерно продолжал Марк,— так милости прошу, так сказать, к нашему шалашу... Света будет, брат мой Андрей, Иван, ну, Костю вы тоже не в первый раз... Закуску вот сообразили.—Он зачем-то вынул из ящика стола увесистую баночку икры, припасенную Розенкранцем в дорогу, и помахал ею в воздухе.