Этот роман был написан в 1900 году. Сочтя его чрезвычайно дерзким, издатели — в том числе Уильям Хайнеманн — один за другим отказались печатать книгу. Наконец ее прочел Робертсон Николл, партнер издательской компании «Ходдер и Стотон». Он решил, что роман «не того сорта», чтобы публиковать его у себя в издательстве, однако дал ему неплохую оценку и уговорил Уильяма Хайнеманна пересмотреть свое решение. Хайнеманн прочел роман и согласился напечатать его с условием, что я выброшу куски текста, которые он посчитал скандальными. Это было в 1902 году. Судя по всему, книга имела определенный успех, поскольку в следующем году вышло переиздание, и еще одно — в 1908-м. Тридцать лет спустя роман опубликовали вновь. Это издание было отпечатано с оригинальной рукописи с сохранением «оскорбительных для нравственности» отрывков, потому как я, убей Бог, не мог вспомнить вымаранных мест, а сравнивать рукописный текст с отпечатанным экземпляром у меня не хватило терпения. Мне самому книга, наоборот, показалась пристойной почти до тошноты. Тем не менее я внес некоторую правку.
Автор умер много лет назад, и я распорядился рукописью, как если бы она принадлежала ушедшему из жизни другу, и роман, им не редактированный, передали мне для подготовки к публикации. Я оставил все как есть, со всеми ошибками, и удовлетворился лишь мелкими исправлениями. Авторская пунктуация не подчинялась никаким правилам, так что я приложил немало усилий, дабы привести ее в порядок. Бессчетные тире, которые писатель, боюсь, использовал слишком часто и вольно, я заменял двоеточиями, точками с запятой и запятыми. Я опускал ряды многоточий, при помощи коих писатель стремился привлечь внимание читателя к красоте чувства либо тонкости наблюдения, — и ставил точки вместо восклицательных знаков, что маячили на страницах телеграфными столбами, очевидно, с целью подчеркнуть изумленное восхищение автора остротой собственного ума.
Понятия не имею, отчего он манерно взялся употреблять формы слов, уместные, скорее, в средневековом романе, нежели в современной прозе. Я убрал эти изыски везде, где нашел, но если они все же попадутся на глаза читателю, прошу простить молодого автора за его заблуждение, а редактора — за невнимательность.
Занятную историю рассказывают об Альфреде де Мюссе. Как-то раз, сидя у Жорж Санд и дожидаясь возвращения хозяйки, он взял со стола одну из книг, написанных ею. Произведение показалось ему невероятно многословным. Вернувшаяся домой Жорж Санд застала де Мюссе с карандашом в руке — поэт вычеркивал из книги все ненужные прилагательные. Говорят, это ей не слишком понравилось. Я могу понять и его порыв нетерпимости, и ее гнев, но сам в данном вопросе — сторонник умеренности. Некоторые излюбленные словечки автора теперь выглядят странно и старомодно, и все же я решил оставить их, поскольку нет причин утверждать, что современные замены, которые я мог бы употребить, точно так же не устареют через несколько лет. Мода на эпитеты проходит быстро, и распространенное сегодня «презанятный», вне всяких сомнений, по прошествии некоторого времени будет звучать столь же искусственно, как «несносный» — слово, ходившее в 1890-х годах.
Далее, я вычеркнул множество «вполне», «в некоторой степени» и «довольно», так как автор романа имел неприятную склонность избегать безусловных утверждений. Я был безжалостен к наречиям. Когда молодой писатель использовал пять слов вместо одного, я оставлял одно; когда же он не выражал свою мысль ясно, я брал на себя смелость заменять его высказывание тем, которое, на мой взгляд, совершенно точно подразумевалось. Английский язык очень сложен, и автор, с чьей работой я позволил себе описанные вольности, так им и не овладел. Ему никогда не объясняли ни сложностей композиции, ни таинств стиля. Он начал писать, как дитя учится ходить. Автор усердно пытался изучать лучшие образцы творчества, однако, не имея опытного наставника, порой выбирал неудачные примеры и уделял много внимания писателям, которых сегодня большая часть публики считает жеманными и пустыми.
Несколько месяцев назад в галерее на Корк-стрит проходила выставка небольших французских картин начала века. В то время я часто бывал в Париже, с удовольствием заглядывал в лавочки на рю де ла Бёти или гулял на другом берегу Сены, где полотна выставлялись на обозрение, и потому, должно быть, видел их и замечал, что другим они нравятся. При всем том я отмахивался от этих картин небрежным жестом, считая их салонными и заурядными, поскольку недавно открыл для себя Мане, Моне и Писсарро, и маленькие парижские зарисовки — изображения набережных, бульваров, убогих улочек и Елисейских Полей — ни о чем мне не говорили. Однако когда я вновь увидел их после долгого перерыва, они показались мне прелестными. Fiacres[1], омнибусы, легкие двухместные повозки, запряженные резвыми лошадьми, которыми правили женщины — femmes du monle[2] или известные cocottes[3], одетые по последней моде и спешащие в Булонский лес; маленькие солдаты в необычной форме; nounous[4] в чепцах с длинными шелковыми лентами, толкающие перед собой детские коляски на пути в Люксембургский сад, — все это воспринималось как само собой разумеющееся, в голову даже не приходило, что жизнь столь пестра и радостна. Хорошо ли, плохо ли были написаны эти картины — а большинство из них свидетельствовало о тщательности упражнений в изящных искусствах, — не имело значения; годы придали им ностальгическое очарование, против которого не устоять. Это были