Погожий осенний день. Солнце, которое сейчас заливает комнату, такое, как в августе. Оно прямо-таки распирает стены, оно повсюду. Мебели в комнате немного, вся она убогая, деревянная, колченогая, изъедена жучком. Комната в форме длинной кишки. На другом конце ее, в самом углу, — это единственное место, куда не достигают палящие лучи, — стоит кровать, тоже деревянная, но вполне приличная, эдакая «в своем роде». На кровати лежит крохотный человечек в подштанниках и носках табачного цвета. На столе, придвинутом к кровати, беспорядок, тысяча вещей. Немного поодаль — открытая балконная дверь; балкон маленький, висит почти над самой землей; в двадцати шагах от него уже начинается лес. С этого балкончика так и подмывает обратиться с речью к лесному зверью.
Минуту назад в комнату вошла женщина. Она, пожалуй, несколько массивна, особенно ниже пояса, зато «верх» полон изящества, личико миловидное, тонкое, небольшой носик с широкими ноздрями, в темных волосах проступают медно-красные пряди. Вся она загорелая, и ее смуглая шейка выскальзывает из коричневого платья, как стебелек цветка. При виде вошедшей женщины крохотный человечек в кровати затрепетал от радости. Быстро натянул на себя простыню, из-под которой виднелись теперь лишь носки табачного цвета. Женщина подходит и останавливается у постели. Перебирая янтарное ожерелье присущим только ей движением, которое приводит в восторг большинство мужчин городка и вызывает ненависть почти у всех без исключения женщин, она приглядывается к больному.
— Ну как, пан Гольдберг?
— Хорошо, пани Марийка.
— Не слишком ли много солнца в комнате? Вас оно не беспокоит?
— Много солнца, говорите, пани Марийка? Возможно, только там, где вы стоите.
— Не ругаете доктора за то, что он прислал вас сюда?
— Я благословляю его, пани Марийка. Нет ли новостей?
— Доктор, видно, еще не вернулся.
— Перед отъездом он сказал мне: «Поезжай к Марийке. У нее ты умрешь спокойно…» И я так думаю. Мне бы хотелось умирать здесь… до конца жизни.
— Не нужно ли вам чего в городе?
— Все как обычно. Ничего более, пани Марийка.
— Может, купить что-нибудь про запас?
У человека, лежащего в кровати, минуту было такое выражение, словно он проглотил муху, но тут же лицо его озарилось улыбкой.
— Может, все-таки купить что-нибудь? — произносит женщина голоском нежным, как луч живительного света. — Я уезжаю. Сама еще не знаю насколько. На неделю или на две.
— Как это?! — Человек на кровати смотрит так, словно почва уходит у него из-под ног. — Вы меня бросаете? Оставляете меня одного?..
Во взоре его — отчаяние. «Ну, — думает он, — теперь я действительно умру в спокойствии, как предсказывали те, кто считал этот вояж в одиночестве безумием. Теперь я здесь тихонечко скончаюсь, как мошка. Меня предупреждали: «Не езди в городок, где никого не знаешь; человек слаб, а ты, Гольдберг, слаб вдвойне».
— Я знаю, что вас нельзя оставлять совсем одного, — продолжает женщина, рассматривая больного, — и поэтому договорилась с Урсулкой. Ей уже десять лет, и она сделает все, что нужно. Она придет сегодня к вечеру.
— Вы должны ехать, пани Марийка?
— К сожалению, должна… — Изящное движение головкой, губы что-то беззвучно шепчут, взгляд устремляется на больного, потом в глубь леса.
Одиннадцатый час, женщина выходит. Больной остается один. От мыслей звенит в голове. Мысли клубятся, как дорожная пыль. Тысяча проклятий обрушивается на голову доктора Гольдберга (они были только друзьями, ни в каком родстве не состояли, несмотря на сходство фамилий), который отправил его сюда. В домике, принадлежавшем доктору Гольдбергу, Марийка жила одна, муж ее работал «где-то в Польше», кажется, строил аэродромы. Через несколько дней по прибытии на место с Гольдбергом случилось что-то вроде инфаркта; был ли это инфаркт, не известно, во всяком случае, здешний врач предписал ему абсолютный покой. Марийка заботливо ухаживала за ним, благо была знакомой доктора Гольдберга, а теперь вот покидает больного.
На закате дверь отворяется, полуживой Гольдберг не чает увидеть Урсулу.
«Урсула» входит, заполнив собой весь дверной проем; это парень — дюжий, смотрит волком, ручищи такие, что без труда раздавят череп; лицо недовольное, злое, коротко острижен. Из кармана пиджака торчит «бутылочка». Единственная вещь, которая портит образ типичного убийцы, — это труба, свисающая с плеча на длинном шнурке.
«Ничего себе «Урсула», — соображает малютка Гольдберг. — Такой «Урсуле» я на одну понюшку. «Урсула» явно проведала, что у Марийки поселился одинокий ветхозаветный еврей и явилась засвидетельствовать мне свое почтение. Наверняка ему наговорили, что я, как и всякий ветхозаветный, лежу на золоте. А если мой матрац и не набит золотом, то уж, конечно, у меня имеются швейцарские часики, браслетик, обручальное колечко, портсигарчик плюс пара тысченок наличными, один-другой приличный костюм, хороший чемодан из добротной кожи. Значит, стоит нанести мне визит и при удобном случае свернуть шею. Бывало, что отправляли на тот свет даже из-за мелочи. Ну, прощай, Гольдберг, еще минута, и «Урсула» споет тебе: «Спи спокойно, милый мой».