— Самоуправный народ — русские… до того самоуправный — просто говорить не остается! — повторил несколько раз укоряющим тоном Роман Ильич, отставной сотник.
Он сидел на пустом ящике из-под мыла и в своем древнем офицерском пальто похож был на копну посеревшей от старости соломы. Когда он говорил, то мотал головой, словно отгонял надоедливых мух, и черная тень от его лохматой папахи размашисто мигала от двери к потолку по блестящей жести банок с халвой и, казалось, наспех ревизовала левую половину лавки.
Шишов, Федот Иваныч, хозяин лавки, румяный, солидной комплекции господин, молча нанизал на мочалку сухие, твердые, как камень, крендели, завязал ее в узел и встряхнул связку. Крендели звонко заговорили, как пучок пустых кубышек.
— Вот вы попрекаете нас, Роман Ильич, — с снисходительной мягкостью полированного человека сказал он, подавая связку, — а я имею честь предъявить вам, что совершенно напрасно. С людей беру по шести, с вас кладу по пять с половиной. Одиннадцать копеечек-с… два фунта… Русский народ отнюдь не самоуправный…
Роман Ильич, принимая покупку, тоже слегка встряхнул ее и окинул примеривающим взглядом. Крендели снова издали короткий, сухой звон. Обвинение русского народа в самоуправстве, в сущности, направленное лично против Шишова, который назначил было сперва цену за крендели слишком высокую, как показалось Роману Ильичу, — теперь падало само собою. Положим, уступка, которую он сделал, не Бог весть как значительна, но она сделана в такой подкупающей форме, — сотник был отличен от «людей», — что дальше возражать против цены было просто неловко. Роман Ильич сказал примирительно:
— Ну, запиши там…
Шишов ловким движением, за самый кончик угла, выбросил на прилавок длинную долговую книгу, разыскал страницу с фамилией сотника Евтюхина и старательно вывел: «2 фу. кре. 11 ко.»
Потом вытер перо о волосы и сказал:
— Вы говорите, Роман Ильич, что, дескать, самоуправный мы народ — русские…
Он говорить любил и умел говорить занимательно, чисто, свободно и искусно. Лукавый огонек добродушного зубоскальства дрожал в его глазах, когда он обращался к сотнику. И легко-насмешливая, сдерживаемая веселость невольно передавалась также другим посетителям лавки. Их было еще трое. Бородатый казак Ерофей Маштак поместился у двери, на куче поддосок, шкворней и железных лопат; агент фирмы Зингера Попов, носивший бумажные воротнички, сидел против сотника на мешке с ячменем (Шишов принимал в уплату за товар не только звонкую монету, но и продукты местного производства), а в самых дверях стоял коротенький мужичок Ферапонт Тюрин.
Они сходились сюда каждый вечер, на огонек. Стояли длинные, безмолвно-черные ночи осени с долгим, беспокойным сном в душной тесноте закутанных жилищ и с нудной бессонницей, рождающей одинокие, бессильно-тупые, однообразные и тесные мысли, беспорядочные и нерадостные воспоминания, от которых уставала голова и бессильная досада надолго застревала в сердце, — нелепые грезы о том, чего никогда не бывает и не будет. В таинственно-черном мраке думы о жизни, окутанной бесконечной цепью неизбывных будничных забот, недостатков, суеверных страхов и усталой злобы, походили на грузные мешки-пятерики с песком, которые с безмолвной медлительностью наваливались на грудь, давили голову и тисками сжимали сердце. И ночь казалась бесконечной, как сказочное темное подземелье с запечатанным выходом.
Спасаясь от этих бессонных ночей, они шли коротать вечер в лавку. Здесь был свет, — плоский, небольшой язычок огня дрожал, вытягивался и коптил в висячей лампе, — не яркий огонек, но по улице, закутанной в сырой, пугающий мрак, далеко было его видно. Был табак, который Шишов представлял бесплатно посетителям лавки, в расчете, может быть, на привлечение покупателей. Льготной махоркой особенно широко пользовались Ферапонт и Ерофей Маштак. Они курили безостановочно все время, пока были в лавке. Была, наконец, беседа — иногда вялая, но иногда занимательная, нередко шумно-веселая, с крепкими шутками и раскатистым хохотом.
Тихая, несложная жизнь станицы, туго изменяющаяся, бедная событиями, мало давала пищи для обмена мыслей. Зато безгранична была область за рубежом станичного юрта. И хотя они не знали, какая жизнь там шла, но были уверены, что жизнь эта удивительна, разнообразна, интересна и богата. И они особенно любили толковать именно о том, чего не знали: о замыслах царей, о колдунах и мертвецах, о диких людях. Если кто-нибудь из них вдохновлялся и начинал передавать обрывки где-то слышанного, украшая их собственной фантазией и выдавая создания ее за действительность, — они охотно верили ему, лишь бы рассказ был хоть немного гладок и интересен… Мало ли чего на свете не бывает!..
А иногда молчали. Курили и с равнодушно-усталым, полусонным видом прислушивались к редким, случайным звукам, которые рождались под плотным рядном черной осенней ночи. Вот зашуршал мелкий, неторопливый дождик, пошептался минуты три, прошелестел, как кудрявый тополь листвой, и тихо ушел дальше, убедившись, что грязи в станице достаточно. Пролаяла скучливо собака. Наверно, прикорнула где-нибудь на гумне, свернувшись кренделем, спит и только изредка, не поднимая головы, подает голос, обмануть хочет: не сплю, мол… Журавец проскрипит над колодцем. Кто-то не спит еще. Должно быть, девки на сиделки у кого-нибудь собрались…