Дитя было вымоленное.
Мать носила его в непрестанной радости. Мир наконец-то сделался к ней ласков.
Похоронив никчемного мужа, любовь к которому давно иссякла, оставшись с больным сыном на руках, сама тоже – постоянная обитательница больничной палаты, она смирилась с тем, что цель ее жизни – поднять ребенка, и не более того. Мир против, мир возражает, ну да уж как-то придется потерпеть.
Напротив окна росла рябина – женское дерево. Мало кто обратит внимание на ее пушистые белые соцветия, когда бело-розовые свечи каштана стоят пряменько и царственно, словно райские рождественские елочки, когда сады – опустившиеся наземь чистейшие облака. А вот ближе к сентябрю является миру ее бескорыстная красота, потому дерево не девичье, выручает тех, что впустили в душу осень.
Мать уже умаялась считать эти осени – она овдовела, не достигнув и тридцати. Просить у рябины ей было нечего – мужчин после смерти мужа она не знала, даже их любопытных взглядов на улице ни разу не ловила. Она была неприметна и одевалась так, чтобы слиться с фоном, ей это удавалось, и она радовалась тому, что может всюду проскользнуть быстрой мышкой, без многозначительных встреч и без разочарований. Так она решила для себя, так и жила.
Утром она вышла на балкон – снять с веревки бельишко. Ей нравилось, когда вещи сушились на ночном ветру, – нигде более не встречала она такого аромата. Внизу, у рябины, стоял человек. Он поднял голову, увидел ее в халатике, она застыдилась и, сдернув бельишко, поспешила прочь. У нее впереди был трудный день – с утра в больницу к шестнадцатилетнему сыну, потом – на работу, в обеденный перерыв – на рынок и вечером – опять в больницу.
На следующее утро она опять увидела сверху того человека. Разглядела, что в руке у него был собачий поводок. Ей стало ясно: так вот кто поселился в соседнем подъезде, в однокомнатной квартире, откуда выехали старики Корнейчуки на постоянное место жительства в Германию.
Из всех деревьев, где молча стоять, пока черно-белый пятнистый пес носится по траве, он выбрал именно рябину. Или же рябина притянула его – он тоже вошел в пору осени, только осень была мужская, поздняя, умиротворенная, не с одиночеством-карой, а с уединением-наградой.
Вскоре они встретились вечером у троллейбусной остановки и поздоровались молча, она – взглядом, он – кивком, и ей понравился этот короткий резкий кивок. Тогда же она поняла, что мужчина стар, ему за шестьдесят, хотя держится очень прямо. Его выдавали даже не морщины, а худоба – под одеждой было тело, мышцы которого увядали и съеживались, как будто человек в них более не нуждался.
Однако по утрам, когда она выходила на балкон, а он стоял под рябиной, возраста не было – и однажды натянулась струнка долгого взгляда.
Потом они поняли, что нужны друг другу.
Вот именно такие – тихие, серенькие, словно вылинявшие, оставившие себе из плоти лишь то, что нужно для поддержания жизни, и потому ощутившие внутреннее родство: они тихонько сошлись, не имея в мыслях ничего иного, кроме недолгих бесед вечером, пока носится по траве пес. Оба были необщительны – и беседы эти полностью удовлетворяли почти усохшую потребность в человеческом обществе.
Узнав, что он недавно похоронил единственную дочь, она смутилась, уже почувствовав, к чему приведет эта встреча. Он так внимательно расспрашивал о сыне, которого врачи все готовили, да так и не могли подготовить к операции, что жалость обожгла ее, сперва как спичечным огоньком палец, потом стала жечь изнутри постоянно. Чувство это помещалось где-то у самых глаз – глядя на своего друга, она еле удерживала слезы.
Это было самое сильное чувство за последние десять лет – если не считать вспышек тревоги за сына. Но сын – дело особое, материнский долг изгложет душу, когда вспышка недостаточно сильна. Тут же получилось совершенно добровольно и непредсказуемо.
Если бы ей сказали, что так пришла любовь, она бы возмутилась – любовь ей была известна. Именно жалость к человеку, оставшемуся без ребенка, без всяких иных страстей и волнений, с одним лишь старым псом, одолела ее. И она поняла, что родит этому человеку дитя. Ибо дитя было ему необходимо, а иного пути заполучить младенца в дом она не то чтобы не знала – а не желала. Ребенка следовало не принести откуда-то, а родить – и она стала создавать в себе дитя, и в суете своей обрела тихую радость.
Она просила о ребенке всех – она прикасалась тайком к одежде беременных, надеясь, что они поделятся с ней своей благодатью, она ставила свечи перед образом Богородицы, она благословляла звериных малышей.
Еще она внимательно разглядывала детишек ползункового возраста, ища в их лицах ту красоту, которую непременно должна воплотить сама. Идеальных лиц не попадалось – и она впадала в раздражение художника, готового создать шедевр, способного создать шедевр, но не умеющего пригласить натуру.
Она мечтала о белокуром ребенке. Сама она была русоволосой, друг в молодости, кажется, тоже. Но она представляла будущего сына блондином с прямыми длинными волосами – так ей было легче мечтать.