Белые гребни по морю зеленому, будто из вечности, из бесконечности к нам на смерть гонимые, к нам, на берегу сущим, рыча мчатся гребни белые, гневливые мчатся.
Коли из бесконечности, к тем вон пределам каменным, коли из вечности безначальной к смерти подобному концу, коли на то осуждены, не станем мы, божьи кони белые, в зеленые валы ластами упираться, конец свой на краткий час отдалять.
И торопятся, мчатся, гневливо рыча-хохоча. Доскакав, в пыль, в смерть разбиваются.
Смерть, задумчивые песни в веках поющая, Смерть медлительная, Смерть-придумщица прах коней белых соберет, на новое в веках скучающая переделает.
В чужом, в нерусском городе, глядя на белых божьих коней, на смерть идущих, томится болезнью и тоской девица Надя, шестнадцатилетняя Надежда Макаровна.
Третий уже год не видит она ни родной любимой Волги, там, близ слияния с Окою, ни родных нелюбимых людей.
Надя по зимам здесь на берегу моря, некогда прозванного Морем Заката; некогда, когда на утре дней торговых, бороздили бурную воду корабли первых купцов, проложивших пути до Столбов Мелькартовых и, ужас поборов, и далее, до Свинцовых островов.
По зимам здесь Надя. С первыми днями ранней по здешним местам весны везут ее через Тирольские горы, в разных намеченных местах по неделе и более задерживаясь, в Россию. По родным просторам влечет вагон. В другой пересадят. И дальше. А там на пароходе. А там на лошадях. В оренбургские степи на лето везут Надю. Там, от чужеземной тоски отвыкая, полуродной скукой скучая, кумыс пьет. До осени ранней. А там опять, чахоткой и врачами подгоняемая, спешит туда, к теплой зиме, где пальмы не вянут.
Дважды в год не так уж! вдалеке от родного города в вагоне проезжает Надя. Но лишь после первой пальмовой чужебережной зимы в степи везя, завезли на два дня домой. После плакала долго, по ночам из сна кричала. Умолила впредь не завозить. Тогда, тоскливо успокоенная, проезжала за версты мимо, в окно вагонное не глядя. Но не однажды выезжал туда, на нижний плес волжский, чтоб повидаться с племянницей, дядя Сема. Встречи с ним не боялась. Сутки с дядей на пароходе плыла без жути, так памятной в каменеющем сердце, но все же будто рада бывала, когда мокрое от мгновенных слез дядино лицо после прощального в щеку поцелуя чуть виднелось в толпе на той вон пристани. На убегающем белом пароходе в каюту свою шла, тихая, несла тайное кипение неразгаданное, из-под наморщенного лба взоры, вдруг ничего не видящие, туда, в мутно бездонное устремив. В каютке долго подарки дядины перебирала, на золото, на конфетки, на камешки любовалась. И за часы те память жизни недолгой много масок разноликих на Надино лицо надевала. А неизменная спутница Надина, madame Jolie, по пароходу металась, в запертую дверь то настойчиво, то умоляюще стучалась, с той стороны забегала, сквозь жалюзи заглянуть тщилась.
- O, mon Dieu! Voila de nouveau[1].
Улыбаясь бездумно, текли часы над рекою, души успокаивающей. Выпадал грезами грядущего расшатанный гвоздь железных воспоминаний, вбитый встречею с дядей Семой.
И развозили по Волге величавой пароходы белые, черно-дымящие, ее, юную, по течению; его, по лестнице жизни до черной черты дошедшего, - вверх по реке. И плыла, и забывала, и вот улыбчиво растущие горы во взоры приемлет. И плыл и забыть не мог, и седые горем жизни глаза не могли сквозь старые слезы видеть берега гористого, молчаливого.
Но ныне пальмовая, чужебережная зима в начале.
Полная недавней еще скукой ковыльной, тихой, Надя, на желто-знойном песке сидя, привыкает вновь к смертям белых божьих коней, о те вон камни разбивающихся. И привыкает вновь к иным смертям, к таящимся в разноголосо-кашляющих грудях разноплеменной толпы. И там над ковылем тоже. Но менее страху там. Людей ли меньше? Или проще там? Здесь, в городе лечения, из сотен примелькавшихся желтых людей ежедневно кто-нибудь куда-то проваливается. Где тот англичанин? Пиджак на нем белый как на вешалке болтался. Веселый англичанин. Болтливый. Французские фразы так смешны. Вдруг надолго закашляется, порозовеет. Где он? Уехал? Со всеми перезнакомился тогда. Хоть бы попрощался. Нет англичанина в белом пиджаке. И никто о нем, о веселом, не спрашивает:
- Где наш милый мистер Браун?
Сразу все спрашивать перестали. Гостиницу его все знают. Никто туда за справкой не идет. Провалился мистер Браун.
И часто здесь так проваливаются. И жутко то Наде каждую осень. И нелепо жутка здесь еще черная фура-ящик, на которую непременно наткнешься, если рано утром или поздно вечером выйдешь на дорогу в горы. Быстрой рысью пары лошадей куда-то торопящийся экипаж, похожий на тот, в котором вино по отелям развозят. Но надписей нет. Но возница не устает бичом над лошадьми хлопать. Но с возницей рядом сидящий monsieur в черной шелковой шляпе руки на груди сложил.
На белых на божьих коней разбивающихся глядит страха предвечернего полная Надя. За три года переучила Надя спутницу свою, madame Jolie. Робко та ей раз лишь напомнила об опасности вечерней сырости.
Но корабль, на много часов опоздавший, вон он уже. Ход убавил. Хочет мол обогнуть.