Я полагал, что о мафии знаю все, как считает всякий более или менее культурный и внимательно читающий газеты сицилиец. Следил я за тем, что поведал Томмазо Бушетта,[1] в результате многословного покаяния которого его бывшие друзья и единоверцы заработали 2665 лет тюремного заключения.
Но та мафия, о которой рассказывал Бушетта, это мафия высокопоставленная, она далека от нас, и черты ее расплывчаты. О другой же, с которой мы имеем дело каждый день, но которой не знаем, мне рассказал в течение целого ряда встреч, по-театральному таинственных и в то же время драматических, один человек, «Семья» которого была полностью истреблена Корлеонцами и их союзниками, сумевшими всего за несколько лет установить на острове своего рода «пакс романа»,[2] чего прежде никто даже и не пытался достигнуть. С тех пор оружие в Палермо «говорит», адресуясь лишь к верным слугам Государства и агентам, засланным в ряды мафии, осведомителям или бывшим, уже ненужным более союзникам.
Из этого рассказа (причем сам рассказчик не сознает его исторической ценности) постепенно встает перед глазами картина эволюции «спрута» — от старой, привычной мафии, орудовавшей в сельской местности, на латифундиях со времен, последовавших за изгнанием Бурбонов,[3] к уже почти урбанизированной «садовой»[4] мафии, к невероятно жестокой мафии незаконного строительства, до, быть может, окончательной ее формы — мафии, связанной с политикой и опьяненной миллиардами, нажитыми на торговле наркотиками.
На протяжении всего повествования слово принадлежит одному лицу — самому рассказчику. Сперва совсем юному, который еще не в состоянии понять, что происходит вокруг него и с ним самим, и наивно восторгается идеологией, основанной в большей степени на уважении к личности, чем на уважении к деньгам, капиталу, на главенстве личного престижа, а не обреза, — и все это неизменно в рамках «правил», нигде не записанных, но абсолютных, безоговорочных, как евангельские заповеди. Потом — постепенно взрослеющему, более зрелому, теряющему иллюзии, но также и более опытному, осмотрительному. Мир, в который он верил, изменился, оставив его в рубцах и шрамах. И совсем одного.
Вот содержание этой книги: история, увиденная снизу, путь, пройденный в первом лице от латифундии до героина, исповедь без покаяния. Я записал и обработал этот рассказ, ни на шаг не отходя от фактов и стремясь как можно ближе «передать» язык рассказчика.[5] Быть может, больше, чем хотелось моему собеседнику, я старался уделить внимание начальным этапам его жизни, тому «отпечатку», который наложила мафия на формирование его личности и поведение.
В конце концов между рассказчиком и мною — тем, кто записывал его рассказ, возникла некая странная внутренняя связь, если не общность чувств. Сперва я пытался ее замаскировать, поскольку она меня тяготила, мешала работать, а также из опасения, что мою готовность, более того, страстное желание понять этого человека могут принять за «соучастие», за идейную с ним близость.
А потом я отбросил эти опасения. И если вместо обычных рецензий книга вызовет морализаторскую полемику, что же, терпение! По крайней мере, не будет скрыто то, чему жизнь учит всех, кто не глух и не слеп к ее урокам: истину можно найти и в аду, а ложь — в раю.
Автор
Из моего селения моря не видать. Его построили на горе, как обычно делали в древности, и вокруг — другие горы. Летом тут слишком жарко, а зимой слишком холодно. Нынче, при теперешних дорогах, до ближайшего приморского города можно домчаться на машине за каких-нибудь полчаса, а во времена моего детства до моря было не добраться и за шесть часов на бричке или за два на автобусе, который развозил почту. Я впервые увидел море, когда мне было уже лет пятнадцать.
Мой дядюшка Бартоло был бродячий торговец и знал все селения нашей провинции как свои пять пальцев. Это был своеобразный человек, всем-то он всегда был доволен. Он любил рассказывать о том, что ему довелось повидать в его странствиях. И рассказывал он так гладко, ну прямо тебе народный сказитель, причем умел с ходу придумать что-нибудь этакое, чего ему не хватало для байки. Мой отец считал его легкомысленным и называл «попрыгунчиком» — у него не было ни кола ни двора, он не завел семьи и избегал в жизни всякой ответственности. А мать — его сестра — говорила, что он «с приветом» с самого детства. Но тем не менее, когда он заходил нас проведать и начинал свои россказни, оба они — и мать, и отец — слушали его, раскрыв рот. И всякий раз, когда он заканчивал очередную историю, тоже, как и мы, ребятишки, покатывались со смеху.
Дядюшка Бартоло — на нашем диалекте произносят «дзу Вартулу» — частенько рассказывал мне о море, и я понял, что оно, должно быть, и в самом деле большое. Но я хорошо знал, что дядюшке ничего не стоит присочинить, и поэтому все же не очень-то ему верил. А потом, после того как мы целое утро тряслись под жарким солнцем в повозке, я так устал, что уснул. И вдруг, когда дорога перестала круто лезть вверх, дзу Вартулу разбудил меня, стукнув по лбу кнутовищем, и сказал:
— Ну-ка, погляди туда!