Перевод с французского и вступление Марии Липко
Как бы поточнее определить опус современного бельгийского писателя Жан-Пьера Отта «Любовь в саду»? Занимательная энтомология для взрослых? Упражнения в стиле на тему эротики в мире мелкой садовой живности? Или даже — камасутра под лупой?
Ибо сад по весне, убежден автор, — дом терпимости под открытым небом. Взгляду зачарованного соглядатая предстают далеко не одни только пестики и тычинки. В укромном зеленом сумраке амурничают мириады мелких тварей, которым уготованы свои экстазы, свои разочарования. Поэт в авторе неизменно берет верх над энтомологом. Отт восхищается своими героями, сопереживает им, а подчас и завидует их телосложению, точно созданному для любовных услад. В самом деле, как не позавидовать гибкости безногих ящерок-веретениц, которые «могут прильнуть друг к другу всем телом, не думая, куда девать колени и локти». А чуткости гермафродитов улиток, способных испытывать ощущения партнера?
А уж какие красоты открываются жадным до нектара насекомым. Вот, скажем, ирис, цветок которого на полом стебле напоминает «причудливое творенье стеклодува». «Взметнувшиеся и застывшие шелка». «Эфирный храм». «Барочный павильон». Словесная макросъемка, если угодно.
Но не спешите думать, что в этом мирке царит идиллия. Здесь есть свои выверты, свои «подставы» и «обломы». Орхидея, прикинувшись шмелиной самкой, нещадно крутит «динамо». Плод инжира служит инжирной осе сразу и материнской утробой, и усыпальницей. Тихоня фиалка, вылезшая чуть ли не из-под снега, чтобы успеть занять место в первых рядах и наглазеться на чужие шуры-муры, «платит» за билет тем, что бескорыстно предоставляет насекомым нектар: дикая фиалка размножается самоопылением. Поневоле потянет вооружиться лупой и обследовать ближайшую клумбу.
Позволим себе привести посвящение, предпосланное автором этой книге: «Моей жене-саду, этой ягоде, в которой еще различим цветок».
Удивительные плутни шмелиной орхидеи
Жизнь у шмеля, тем более у самца, весьма нехитрая, с четко заданным кругом будничных тягот, но и в этой жизни находится место сюрпризам, опасностям, более или менее замысловатым ловушкам и определенным разочарованиям, смысл и необходимость которых остаются для него непостижимы и неоправданны.
От природы шмелям на все про все дано крупное и тяжелое тельце, затянутое в рыжевато-коричневый бархат, опоясанное медью и киноварью. Мохнатость у них богатырская. Голову украшает пара великолепных удлиненных черных глаз.
Оставив колонию, покинув на время ряды суетливой общественности, где они лишь один из органов с крылышками среди прочих, самцы разлетаются кто куда навстречу грабежу и хмельным радостям; но довольно скоро они возвращаются к своим, потому что не мыслят жизни наособицу.
В свои набеги они отправляются поодиночке, сопутствуемые лишь непрерывным басовитым гуденьем собственных крыльев. Их сложные, или фасеточные, глаза все на свете воспринимают в виде мозаики. Куда бы ни устремился их взгляд, всюду находит он составленную из пазлов картинку. В мелких шовчиках, раздробленную, но всегда слитную. И если цветочное царство прорежет солнечный луч, перед ними вдруг точно вспыхивает витраж в тонких свинцовых переплетах.
В порыве небескорыстной признательности они совершают повторные налеты, снимают походя пробу, ныряют в шелк чашечек, исчезают в плотно запахнутых юбках розового мака, бесцеремонно рвут подчас прозрачные и влажные перепонки. Отважно ступают на заветные тропки-тычинки, ведущие к пыльникам, где хранится пыльца. Твердым и чуть вогнутым язычком они втягивают нектар, упиваются амброзией шалфея, фиалки или аконита, желтым вином липового цвета. Они кочуют из бара в бар, смешивают коктейли, все пуще и пуще хмелеют и в беспамятстве забываются в атласных хранилищах и погребах.
Обратно они летят тяжело, виляя из стороны в сторону. Навеселе, с затуманенной головой, распираемые пьяным восторгом, они вынуждены подправлять на лету огрехи расстроенной координации. Как настоящие выпивохи, низко над землей они выписывают кренделя, то и дело натыкаясь на знакомые преграды, тараня их лбом. Будто толстые жужжащие шарики, натертые солнцем, — но по-прежнему безупречно сидит черная с золотом ливрея.
Вон тот шмель прокладывает себе путь между последними каплями весеннего ливня. Там, за дождем, где показались уже голубые промоины, лежат знакомые ему места, неузнаваемые теперь, когда все вдруг засверкало. От земли подымается парок, краски разгорелись от мокрого блеска. Летит он медленно, маневрирует, кружит, петляет, нарезает обороты, берет курс на верхушки цветов, чтобы уж наверняка найти, чем поживиться, и предаться одиноким возлияниям. Однако в те несколько чашечек, куда он упрямо внедряется, уже явно наведывались. Закрома с пыльцой разграблены дочиста, а в нежной цветочной плоти зияют разрывы.
Он летит все дальше и дальше, все так же тяжеловесно лавируя, и вскоре забирается туда, где еще не бывал, где у него больше нет ориентиров. Вдруг случайное дуновение доносит до него молекулы какого-то острого запаха, напоминающего запах самки его вида. Струйка недвусмысленного аромата истончается, обрывается, исчезает в душистом многообразии; он снова улавливает ее, берет след, теряет в вяжущих испарениях самшита и вновь находит чуть поодаль, в редкой поросли злаковых. Этот призыв распаляет его, указывает дорогу и связывает его с самкой, рассеянный аромат которой свидетельствует о том, что она ждет от него подвигов. Отныне самовольная отлучка сулит ему не только дармовое угощение, но и возможность попользоваться насчет клубнички; попользоваться он желает немедленно.