Фонтан бил из озера высоко, до ста сорока метров, вспомнилось Филиппу Сорелю. Об этом ему рассказал человек, который должен был его убить. Сейчас, ночью, фонтан подсвечивался скрытыми прожекторами, и струи его напоминали расплавленное золото. В зените струя раскрывалась, как огромный цветок, и миллионы капель падали обратно в озеро. «Pennies from heaven»,[1] — подумалось Сорелю.
Рядом с ним лежала черноволосая женщина; они долго пытались предаться любви на широкой кровати. Ничего не вышло. И теперь они, нагие, молча лежали на спине, держась за руки. Потом, подложив подушки, прислонились к спинке кровати и в открытое окно долго смотрели на фонтан. Женщина положила голову на плечо Сореля и нежно водила указательным пальцем правой руки по его груди.
— Что ты написала? — спросил он, вдыхая запах ее волос.
«В конце августа здесь и по ночам очень тепло».
— Ты знаешь.
— Я тебя тоже, mon amour,[2] очень, очень, — сказал он.
— Это должно было случиться. Нам вообще-то не стоило даже пытаться. После всего, что произошло.
— Да… после всего, что произошло.
Они говорили друг с другом по-французски. Она обняла его, поцеловала в губы, и он ощутил биение ее сердца. Оно билось сильно и часто.
Pennies from heaven.
Ведь это она сказала, подумалось ему. Тогда, ночью.
«Нет, ты посмотри, любимый! — сказала она. — It rains pennies from heaven. For you and for me».[3]
«Пианист в баре наигрывал эту старую песенку, когда мы сидели там в первый раз. Бар назывался «Библиотека», и на книжных полках у стен были расставлены большие книги, корешком к корешку, синего, красного и золотистого цветов, а в нишах между полками были развешаны фотопортреты собак. Вот ощерившийся дог в генеральском мундире и с пестрой орденской колодкой на груди. Его честь верховного судью изображал мопс с трагически глубокими морщинами — от бесконечной борьбы за справедливость — на морде, он был в ярко-красной попонке, отороченной мехом, и в белом парике. Наследной принцессой была молодая самка пуделя в сером шелковом платье, вся увешанная драгоценностями и украшенная диадемой, съехавшей на самый лоб, а вот в клубном блейзере с нашитыми гербами при вызывающе-ярком галстуке и с сигаретой в углу рта — охотничий пес в роли жиголо… Да, в этом баре молодой пианист наигрывал мелодию и тихонько пел для нас «Pennies from heaven».
Он всегда пел ее, когда они появлялись в баре, и однажды она сказала:
— Мне кажется, chéri,[4] я догадываюсь, почему многие так привязаны к старым мелодиям. С ними в памяти связано что-то удивительно хорошее. Наша любовь еще молода, но даже мы вспоминаем о многом, едва заслышав «Pennies from heaven»… А представь себе людей, которые вместе долго-долго! Вот один из них, к примеру, говорит: «Послушай, ведь они играют нашу с тобой мелодию!» И ему при этом все равно, чья музыка звучит — Гершвина, Кола Портера или безымянного автора, и безразлично, кто поет, Марлен Дитрих, Эдит Пиаф или бедная певичка, которой дозарезу потребовалось хоть немного подзаработать, хоть пару франков за запись, не суть важно! «Наша мелодия» — в этих словах не выразить всего того, что они оба ощущали тогда, когда услышали ее впервые, ни глубины, ни силы их былого чувства нет, этого нет… Но и слова, и музыка возвращают им эти чувства, все равно, сколько времени с тех пор прошло, и их вновь захлестывает волна очарования, напоминающая о пережитой любви и пережитом счастье. Вот почему многие так привязаны к этим песням, которые они впервые услышали когда-то очень-очень давно, и так же будет и с нами, mon ange,[5] с нами тоже…
«Да, — подумалось ему, — так она и сказала, я отчетливо помню это и никогда не забуду». Сейчас они сидели, тесно прижавшись друг к другу, разглядывая свои pennies from heaven и кажущиеся бесконечными цепочки сияющих круглых огней на дальнем берегу огромного озера, из которого здесь снова вытекала Рона. Цепочки светящихся огней спускались от моста Монблан к набережной и бежали мимо Английского сада с его огромными часами, выложенными из цветов, к другому берегу; и еще они видели отсюда огни расположенного на возвышенности Старого города Женевы. Мощные здания тянулись вдоль набережной на противоположной стороне реки, на крыше почти каждого из них светилась реклама всемирно известных фирм, и разноцветные горящие буквы отражались в воде.
Из окна можно было увидеть причалы для пассажирских судов и небольших яхт, а сами суда были освещены и украшены гирляндами лампочек, тянувшихся от носа через верхушки мачт к корме, ряды старых деревьев вдоль набережной, а вдоль реки на набережной были разбиты цветники с розами и фиалками на клумбах. Дом, в котором жила женщина, стоял на набережной Монблан близ отеля «Нога-Хилтон». Из окон квартиры на пятом этаже открывался вид на всю дальнюю часть озера с новостройками по обеим сторонам широкой улицы, тянущейся вдоль Роны, на отель, на женевскую гавань для яхт и мост через реку.
В этом доме было много кабинетов врачей, имеющих частную практику, и приемных адвокатов, но в этом же солидном сером здании, построенном за много лет до «Нога-Хилтона» с его казино, сдавалось немало просторных квартир. В каждой из них — по одному и даже по два балкона, высокие потолки с лепниной, и во всех — французские окна,