Декабрь прошлого года. Примерно те числа, когда Митек должна вернуться с сессии и дать ответ на мое предложение, о котором, впрочем, оба мы благополучно позабыли. Елки в моем доме нет и не будет. Мать воткнет пару пихтовых лап в вазу… Одна моя знакомая любила ставить елку, опоясывала ее гирляндой, весила игрушки, упиваясь предвкушением памятной из детства сказки. Собирала всех друзей – тайное общество – под елкой, возле кучки больших и маленьких серебристых коробочек с подарками, а потом страдала от разочарования – сказки не было. И люди сидевшие рядом, сказки подарить почему-то уже не могли. Они медленно рвали фольгу упаковок. Я отпускал глупые шутки и мечтал пойти к столу со жратвой и бухлом. Другой говорил, что презирает официальные праздники, что может устроить праздник в любой момент, что такой праздник будет более личным и счастливым… Однако ни разу такого праздника не устроил… Третья просто скромно улыбалась – она сэкономила на подарках, никому ничего не подарила и теперь страдала от чувства вины. А четвертая… той давно уж не было. И сказки все не было и не было, хвойный запах улетучивался, коричнивели иголки и осыпались, раздражали, впиваясь в носки. И вот – декабрь прошлого года. В гостях у меня Иришка. Она вполне мила. С подобными чистыми простыми лицами, на которых мирское не так явно оставляет росчерки раннего старения и страстей, с мягким взглядом, с горбинкой на носу – поют в клиросе. Она обычным образом беззвучно бродит по квартире, сует нос в каждый закуток, как кошка, попавшая в незнакомую обстановку. Трогает покрытые пылью листочки старого лимонного деревца ни разу не давшего плодов – листочки мятые, похожи на бумажные из венка. Ведет пальчиком по телевизору. Доходит очередь до серванта с книгами. Перебирает корешки "Анжелик" и "Консуэл", закупленных мамой, когда еще не было бразильских сериалов и многотомных трудов Елены Рерих и Блаватской. Я спешу оправдаться: – Это все мать… Но Иришке не нужны мои оправдания, она не видит ничего предосудительного в наличие подобной литературы. Зато вижу я. И рисуюсь. Подхожу, беру Сартра, потом Камю. Листаю перед ней: "Чума", "Посторонний". – Вот что нужно читать. Но Иришка не знает таких имен. Не может оценить мой интеллектуальный выбор, которым я хвастаюсь, я даже не смешон в ее глазах, как смешон в своих по прошествии времени. Потом мы ужинаем. Днем у меня случилось празднество – дедов день рождения, и я решаю, что не плохо бы по этому случаю поправиться – благо, в холодильнике припасена бутылка. Иришка не пьет и не курит, я же сижу и демонстрирую все свои "вредные привычки в разумных пределах". По большому cчету молчим, иногда я изрекаю какой-нибудь гнусный тост за духовное единение или процветание сибирской культуры. И трахаемся на диване. Диван видал виды – между его половинами большая щель, мое колено постоянно в нее погружается. Трахаемся молча, почти беззвучно, и по окончании я не знаю, было ей приятно или это очередная Иришкина жертва. Чувствую себя отвалившейся от ее тела черно-бурой пиявкой. Она лежит навзничь, не шелохнется, глаза ее в темноте открыты, и вроде блестит слеза. Я нежно жму ее к себе и шепчу: – О чем задумалась, а? О прежнем своем деревенском любовнике? – Давно уже не думаю… Ты ведь стал моим лекарством от него… Будет ей лекарство и от меня. Иришка будет все также грустна, перекрасит волосы и напишет: привлекательная, к примеру, шатенка, 24 года и т.д. Я думаю об этом и засыпаю. Иришка теплая, инертно нежная, я растворяюсь в ней. Утром мы снова трахаемся. Она сверху. Раздается звонок. Через закрытую дверь в комнату доносится разговор. – Ох, доченька, беда у нас, – голос моей бабки. – Что такое, что случилось? – Беда настоящая, с дедом-то. – Серьезно так? – Умер дед наш. Нету больше. – Как. Ой-ой… – моя мать переходит на всхлипы. Иришка перестает двигаться, насторожилась, но я по-прежнему в ней. – Вчера, уже где-то в два ночи, стучат в дверь. Я пока доковыляла… Из милиции, говорят, откройте. А я говорю, не открою, я старая больная женщина, поздно уже. Он тогда спрашивает, а Виктор Григорьевич здесь живет? Да, здесь, а в чем дело? Его машина сбила, нужно в морг на опознание. Материны всхлипы усиливаются. – Я говорю, вы извините, у меня нога не ходит, а уже два ночи, приезжайте утром, я сыну позвоню, чтоб съездил. А сама думаю, кто его знает, что за милиция, глазка нет, корочки посмотреть, вдруг это тот шофер, деда сбивший. Откроешь ему, а он тебя тут же и пристукнет. Дед ведь с паспортом был, а там и адрес и все. – Ну правильно, правильно,- швыркает носом мать. Иришка прильнула ко мне, гладит по голове, но при этом я так глубоко, упершись в преддверие матки. – Так может это и не он? – Да он. Он. Сегодня утром милиция приезжала, паспорт отдали. Гена в морг ездил…Все. Нету больше деда… Мать стучит в комнату, там у них за дверью уже горе, смерть, а у меня теплая, нежная Иришка, немного душный после ночи, нагретый воздух. – Андрей, слышишь? Дед умер, вышел бы хоть. Выходить не хочется, вот она – теплая, нежная, гладит, и никакой смерти здесь нет. – Слышишь, бездушный ты что ли? – Слышу… – и бормочу Иришке, – надо же. Вчера у него день рождения был… Родственники пришли, подарки дарили на долгую память, долгих лет жизни, здоровья желали. Мы с ним литру за здоровье выпили… Котлеты жареные были. Иришка гладит меня пуще прежнего, льнет плотнее, от чего бездвижное соединение наше становится все напряженней. А когда за дверью расходятся, я начинаю движения и довожу прерванное до конца, а потом прячу лицо в ее волосах и спрашиваю: "Почему ты меня не остановила?" Она долго молчит, а потом: "Думала, что это тебя утешит". Женская любовь… Нервно хихикнув, отворачиваюсь к стене и зажмуриваю глаза. И близятся во тьме шаги, и в дверь вскоре снова постучат.