Рене Маори: Самый страшный страх
Предвечернее солнце низко ползло над горизонтом, подсвечивая рыжим, провисшую облаками даль. Я сидел у окна столовой, рассматривал небо через пузырчатое, неважного качества, стекло и теребил руками занавесь. Если сказать точнее, я пребывал в состоянии близком к трансу. В том самом блаженном состоянии, когда лень даже думать. Многое ли было нужно мне в этот момент? Ощущать себя живым, способным любоваться всей этой красотой, которая разворачивалась за окном, словно на экране телевизора. Ощущать мягкость ткани, в иные моменты спасающей меня от вторжения внешнего мира. Я сам выбирал ее. Когда занавеси были задернуты – комната окрашивалась в тусклый красноватый цвет, словно за окнами, даже в самый полдень, начинался закат. А следом подходила и ночь, надежно укутывающая меня от всех страхов резкого дневного света. В пасмурные дождливые дни занавеси наоборот становились лишним препятствием. И тогда я отдергивал их, и надежно закреплял петлями из витого золотистого шнура.
В этот день моя болезнь отступила настолько, что я мог любоваться почти чистым небом и заходящим солнцем. Это был один из немногих дней, в которые я чувствовал себя почти таким же, как все. Говорю почти, потому что с самого утра не было приступов паники и удушья. Но, все равно, созерцание солнечного дня, пусть и идущего на убыль, я осознавал как подвиг, как подвиг человека, вступающего в холодную воду и при этом смертельно боящегося этой воды.
В комнате темнело. Но когда последний луч солнца, отразившись от стекла, ударил в цветущий за окном куст сирени, и заставил ее вспыхнуть как факел, привычная дрожь потрясла меня. Электрическим током пробила все тело от головы до пят. В ту же секунду онемели кончики пальцев, которые автоматически уцепились за край занавеси, которую только что любовно гладили. Кольца легко скользнули по карнизу, и я оказался в темноте. В сущности, я сделал то, что и должен был сделать – задернул занавеску. Но если вы можете понять, как это сделали, то я не осознал своего движения, и только подивился тому, что так быстро стемнело. Судорожно со всхлипом вдохнул воздух, ожидая продолжения припадка. И понял, что продолжения не будет. Начавшийся было приступ – увял.
Далеко, где-то за оградой моего сада послышался шум автобуса, последнего автобуса на сегодня. Это тихое жужжание странным образом повернуло мои мысли в другом направлении. Я представил сад, металлическую ограду, за ней резкий спуск к дороге, а на этой дороге автобус. Но как бы я не силился представить себе этот автобус – у меня ничего не получилось. Я знал, что за время моего заточения автобусы стали другими. Они не могли не измениться, менялось все. Но я уже пять лет не видел автобусов. И внезапно понял, что отстал, катастрофически отстал от жизни. Меня это не потрясло, и не опечалило. Так же спокойно я воспринимал себя прошлого и себя настоящего. В прошлом я был владельцем текстильной фабрики. Я был здоров. Сейчас, я болен и имею только этот дом, сад и оранжерею в саду. Только по этой территории я перемещаюсь. Врачи называют мою болезнь некрасивым словом агорафобия. Нет, я не сожалею о прошлой жизни. Некогда предаваться сожалениям. Большая часть моего времени посвящена страху. Точнее страху перед страхом, как бы смешно это не звучало.
Предчувствие припадка испугало меня почти до беспамятства. Такие предчувствия в последнее время посещали меня все чаще и чаще, и я уже не мог разобраться – где болезнь, а где мой собственный страх. Это было напоминанием, что жизнь движется к завершению. Я хрупок, и любой сдвиг неустойчивой реальности способен меня убить. Смерть останавливает мгновение, и навсегда оставляет его таким, каким оно оказалось в последний миг бытия. Я утешал себя тем, что остается общая картинка жизни, взятая в целом – от начала ее и до конца. Но в глубине души понимал, что на самом деле я останусь в вечности вот таким – испуганным, с перекошенным от ужаса лицом. И в этой картине уже ничего не придется дорисовывать.
В кухне приглушенно играло радио. Наверное, Мина готовила ужин. Мне не очень везло с кухарками, но эта сумела задержаться на долгие пять лет. Когда я смотрел в бесстрастное темное лицо старой немки, то видел в нем только первобытное упорство, с каким она цеплялась за жизнь, собираясь пережить, как видно, и меня и этот дом, и самое себя. Она терпела мои капризы, и постепенно прибрала к рукам всю работу, заменив собой и садовника, и уборщицу. Работала она жадно, с каким-то неведомым мне упоением. Словно стирка белья или прогулка с пылесосом, были насущной необходимостью для ее старого тела. Если моя реальность могла существовать только на грани видений и фантазий, то свою она не только удерживала крепкими руками, но и создавала, громыхая по утрам ведрами и щетками. Мина постоянно делала вид, что я для нее, всего лишь объект, который следует обслуживать.,. и только. Работай она в церкви – точно так же смотрела бы и на бога. Зная о нем всю подноготную, надежно скрывала бы эти тайны глубоко в сердце. Но, как бы там ни было, она не уволилась, когда я остался один три года назад, за что я был ей безмерно благодарен.