— Анюта, ну почему я такой грустный? — Петрович вбегал в комнату по нескольку раз на дню, опускался в стоявшее у двери обшарпанное кресло и смотрел на женщину долгим влюбленным взглядом. Женщине было двадцать лет, она носила короткую, по моде, стрижку и дома, не на людях, курила тонкие дамские папиросы. Папиросы эти приносил ей Петрович, она благосклонно принимала подношение, но на этом их наметившееся в мечтах ухажера сближение и кончалось. Впрочем, Анюта курила не по-настоящему, а только пускала клубы белого дыма, отставляя при этом тонкий, точеный мизинец. Она была круглолица, плотна телом и легка в движениях. Петрович смотрел на нее и таял. Его рано полысевшая, гладкая, будто полированная голова покрывалась испариной, щеточка усов теряла бравый вид. Он часто вытирал голову большим клетчатым платком и потом долго еще мял его в руках, не находя ему, впрочем, как и себе, места. На дворе стоял жаркий и душный август. Все в природе замерло, будто боясь нечаянным движением нарушить шаткое равновесие, опрокинуть чашу терпения притаившейся осени. Уже темнело рано, и на улицах зажигались редкие желтые фонари. Из открытых окон неслись томные, волнующие звуки модного в ту пору танго, и светлые силуэты пар медленно таяли в ночи.
— Вы уже старый, Петрович, — говорила Анюта, растягивая слова, — вам уже за тридцать… А правда, — зажигалась она, — сколько вам лет?
— Тридцать шесть, — сознавался Петрович, отчетливо понимая, что этим подписывает себе смертный приговор.
— Вот видите! — Анюта с искренним возмущением всплескивала руками и поднималась с дивана, где любила сидеть, поджав под себя полную, прекрасной формы ногу. — Я могу понять — тридцать один, ну от силы тридцать два, хотя нет, это уже слишком много… Нельзя же так, в конце-то концов!
Она возмущенно пожимала пышными плечами, искренне не понимая, как вообще можно о чем-то говорить в таком преклонном возрасте. Легкая материя кофточки поднималась вверх, обтягивая плотные, зрелые груди, от чего Петровичу становилось совсем плохо. Он закрывал глаза и почти стонал:
— Но ведь люди живут долго…
— Это недоразумение! — с легкостью парировала Анюта. — Люди, — наставительно продолжала она, расхаживая между окном и буфетом, — должны жить до двадцати пяти, в крайнем случае до тридцати! Дальше — тлен!
Ей нравилось слово «тлен», как нравилось чувствовать себя молодой, красивой и любимой. Когда она поворачивалась, ее простая коричневая юбка развевалась, обдувая Петровича ласковым ветерком. Он вставал с кресла, откашливался и делал ей очередное предложение. Анюта смеялась, игриво заглядывала в глаза, но прямо не отказывала, оставляя несчастному слабую надежду.
— Хорошо! — говорила она, останавливаясь напротив и упирая руки в крутые бока. — Я выйду за вас замуж, если вы сейчас же, не сходя с места, расскажете мне, что такое любовь! А, не знаете! — торжествовала Анюта, не давая Петровичу раскрыть рот. — А я знаю! Любовь — это когда тебе хорошо и когда будет хорошо и еще лучше!
Петрович отчаянно мотал головой, боясь возразить своему божеству и тем не менее не в силах согласиться.
— И не спорьте, я точно знаю! — Она со значением выставляла указательный палец.
— Анька! Выходи! — Голос влетал через открытое окно и принадлежал Петру Евсееву, а попросту Петьке, любимцу всего района, игравшему вратаря в местной футбольной команде. В тот далекий август шансы команды и Петьки стояли высоко.
— Ща-а! — Анюта ложилась животом на подоконник и смотрела вниз. Петрович тяжело сглатывал. Потом она сбегала по крутым деревянным ступенькам, а он шел в свою комнату через длинный, заставленный хламом, пропахший запахом стирки коридор. Открыв ключом дверь, Петрович проходил прямо к окну и замирал там, с болью в сердце наблюдая, как, ухватившись под ручку, Петька с Анютой медленно шествуют через запыленный двор. В то лето Петька на зависть всем носил голубую, с отложным воротником рубашку, белые широкие брюки и такие же белые, парусиновые, чищенные зубным порошком полуботинки. Его кудрявую голову украшала кепка, точь-в-точь такая же, как у Петровича, только порядком захватанная. Петька был пижон и стоял в ней в воротах, ему было все нипочем. Петрович вздыхал, смотрел им вслед и понимал, что дело его труба. Лето проходило, отпуск кончался…
Потом пошли дожди. Осень началась сразу, спеша взять свое у застоявшегося лета. Петрович ходил на работу, засиживался там допоздна, впрочем, как и многие в то время, и любовь его не то чтобы забылась, а скорее, превратилась в подобие сердечной боли, что всегда с тобой. Она была до стеснения в груди щемящей, и ожидание стало для него слаще самих встреч. Он привык ежеминутно ощущать это свое чувство, ощущать, как потертый галстук, как кошелек в кармане.
В один из таких поздних дождливых вечеров, возвращаясь с работы, Петрович встретил в трамвае Анюту. Она сидела у окна, отвернувшись от всего мира, и не отрываясь смотрела на мокрую улицу. Получив у кондуктора билет, Петрович протиснулся вперед, в середину вагона, и стал так, чтобы ему было видно ее лицо. Вожатый дал звонок, и они поплыли по городу, раскачиваясь на поворотах. Дождь хлестал в окно, пахло мокрыми деревьями и волглой одеждой. Петрович все смотрел и смотрел на Анюту, не в силах оторваться. Странное чувство охватило его, он отчетливо понимал, что это — прощание и уже ничего нельзя изменить. И она, будто почувствовав, как пусто и тоскливо стало у него на душе, вдруг повернулась и посмотрела прямо на него. И столько покоя, такое полное приятие мира прочел он в ее взгляде, что вдруг почувствовал себя рядом с ней мальчишкой. Не мигая и не улыбаясь, Анюта смотрела на Петровича, он смотрел на нее, и вся жизнь, вся его горькая жизнь комом подкатила к горлу. В следующее мгновение все рассыпалось, кондуктор, простужено кашляя, прохрипел их остановку, и, встрепенувшись, Анюта начала пробираться к выходу.