Посвящается матери
Сон, с которого все началось, был о маме. При жизни я не знал ее такой, не видел, не помнил, не понимал. А этот долгий сон состоял из одного печального ее лица. Меня самого тоже не было в сновидении, мой разум лишь присутствовал как нечто бестелесное и вовсе без личности, без прав и желаний, но с единственной функцией восприятия.
Итак, было одно печальное лицо моей мамы, и оно разговаривало со мной своей печалью. Слов не было. Это потом, проснувшись, я перевел все в слова и смыслы. Это потом, вернувшись в собственное «я», разум мой ужаснулся или, точнее, сообщил ужас моим чувствам, и они затрепетали, то есть это я затрепетал, и слезы… и зарыдал бы, если бы дал себе волю. Но сжал зубы и кулаки, тем предотвратив постыдные конвульсии груди, горла и всего прочего, что воссоздает и сотворяет жалкое состояние – плачущего мужчину.
Ничью материнскую любовь не поставлю под сомнение и даже сравнивать не решусь, но, видимо, бывает исключительное и в этом, самом несомненном и достоверном, видимо, бывает, если она, мама моя, смогла, сумела прорваться ко мне оттуда, из небытия, и войти в мое сновидение не буйством и бредом бесконтрольных чувств, а живым и реальным образом, лицом и словом печали, которое я понял, и пониманием этим обязан теперь пересмотреть всю свою жизнь, как человек, предупрежденный о предстоящей катастрофе, предпринимает необходимые меры к ее предотвращению.
При жизни у нас были сложные отношения, но как это и бывает, лишь в утрате познаем мы подлинную ценность утраченного, и попробуй разберись, пошлость или мудрость в этом опыте, ведь он никого ничему не научает, и всякий, будь он умней меня или глупей, познав смысл утраты, готов себе или другим повторять высказанную мной истину, как свою собственную, а раз так, то, возможно, следует говорить о банальности человеческого опыта и о мудрости существования человеческого рода, ведь если никто ничему не научается из рода в род, значит, в том есть некий великий смысл.
Я вот сказал, что были у нас с матерью сложные отношения. Ох уж эта любовь к обкатанным фразам! Ведь порой как кошка с собакой жили. Все старались что-то исправить друг в друге. Мне простительно, молод был да глуп. А она-то как могла не понимать, что пустое это дело – поправлять собственный ген. В обиде на меня ушла из жизни.
Но было же предчувствие, что недалеко ушла, что пребывает где-то в пределах досягаемости, проще говоря, не было ее в небе, когда пялился в небо, и мистика здесь ни при чем, просто любой, утративший близкого человека, иногда без всякого особого замысла обращается к нему словом или мыслью и, разумеется, не получив ответа, остается спокойным, а то и обретает покой и без волнения через минуту забылает и о мысли, и о слове, опускает взор на землю суетную и ныряет душой в суету как в единственную среду обитания.
А у меня же все не так! Всякое вспоминание матери, ушедшей в бесконечность, заставляло отчего-то оглядываться по сторонам, и это нелепое оглядывание порой раздражало и сердило, но ничего не мог с собой поделать и не вспоминать не мог, это же нормально – сыну вспоминать о матери. Так вот и было: вспоминал и оглядывался.
И был сон и Ее до разрыва души печальное лицо, говорящее со мной языком печали. Потом пробуждение и понимание всего ею сказанного… И ужас…
Оказывается, бедная моя мама за грехи свои потусветным судом была отправлена прямехонько в ад. Только ад этот – вовсе не котлы с кипящей смолой и не чертовы сковородки, дыбы и прочая инквизиторская дребедень. Приговорили мою маму пребывать ежемгновенно как бы за моей спиной, видеть не только все мои поступки, но и мысли, видеть мои мысли и поступки и одновременно все последствия их и страдать, и стыдиться, и корчиться в муках от бессилия и невозможности помочь, прудупредить. И ни одного мгновения в отдых. Даже сны мои обязана была просматривать. И, как я понял, все это навечно. То есть, сколько бы ни продлилась моя жизнь, завтра ли сдохну или через полста лет, судьба моя как бы закольцована для мамы, обречена она вновь и вновь рожать меня, переживать мою жизнь, хоронить, и всякий раз все сначала без права на привыкание, когда на каждом очередном стыке кольца все пережитое изымается из чувств и памяти и начинается заново от рождения до смерти.
Когда я по-настоящему понял смысл приговора, вот тогда-то и охватил мою душу ужас, тогда-то и затрепетал, заметался в отчаянии и сострадании. Воистину же изуверское наказание! За что же ей такое? Ведь не хуже других была, и жизнь прожила без особых радостей… А с другой стороны, ведь неизвестно, что случается с худшими и что может случиться со мной.
Паника охватила. И первая мысль была: да ну ее, эту жизнь! Но спохватился. Для мамы ничего не изменится. Сузится диаметр кольца – и только. Галопом пробежался по тому отрезку своей жизни, что прошла без мамы, припомнились всякие мелкие гадости, что сотворял походя, мысли мерзкие, что приходят в голову, казалось бы, сами по себе, без заявки на них, и… ах! бедная, бедная! Она бы умерла от стыда за меня, если б не умерла по болезни. Тогда впервые понял, что это значит – жалеть человека. Это такая, оказывается, маета, что нигде и ни в чем спасения нет. Что-то там, в груди, где сердце, будто мягким обручем сжимается, и боль, настоящая физическая боль – и это поразительно, ведь ну что такое сердце? Биологическая насосная станция, грубая материя. Но каким-то образом сопрягается она с чувствами, не имеющими функционального жизненного смысла. Жалость! Она скорее уж помеха нормальному жизнеобеспечению, то есть никакого реального смысла и значения нет в этом чувстве… Любовь – куда ни шло, фокусы инстинкта продолжения рода. Но жалость… или стыд, к примеру, раскаяние, – они, эти нематериализующиеся чувства тоже ощущаются физически, и опять все там же, в границах нехитрой насосной станции.