За столом возле оконца, затянутого бусоватой слюдой, сидит тихая белица. Лицо ее по брови повязано льняным повойником. Из-под плата по серому немаркому облачению стекает русая коса.
В перстах у белицы тонкая кисточка. Она кунает ее в глиняные плошки, в коих разноцветная вапа, и, склонившись, что-то выводит на листе пиргамина. Лицо сосредоточенное, но не отстраненное, оно лучится вдохновением и умилением.
Келейка белицы отделена от сеней наполовину задернутой пестрядиной. Наискосок от нее через сени расположена краскотерня. В ней обретается отрок Михайла. Сидя на березовом чурбаке, он держит меж коленей чугунную ступку и медным пестиком растирает в ней сколыши киновари. На коленях его топорщится рогожный передник. Рукава рубахи закатаны. Время от времени он смахивает тыльной стороной ладони пот. Чтобы пряди льняных волос не падали на глаза, лоб его перетянут гайтаном — алой плетеной бечевкой. Украдкой, исподлобья Михайла поглядывает в келейку белицы.
Подле Михаилы по правую руку сидит на лавочке рукодельник Порфирий, еще не ветхий, но совсем седой человек. Он знатный богомаз и завидный грамотник.
— Рудую вапу, — Порфирий берет в руки горшочек с киноварью, — ни в како железо не клади. Инако стухнет. А она ить привозна. На медь не купишь. Токо в глинике али в лубе держи… А хошь, штоб румянец от письма шел — сидра добавь. Яблочный Спас придет, вот и смекай… Токо кисло яблоко бери…
Порфирий — старший в грамотейной полате. Горло его от красок обсохло, говорит с надсадой да хрипотой. Оттого урок наставника кажется особенно убедительным. Михайла внимает ему со всем тщанием. Однако келейку белицы тоже из виду не выпускает.
Порфирий ставит горшочек на полку:
— Аще яечком нать вапу разжижить. Дак скорлупу всю не сымай, коли што… Она тоже сгодится. А желтка в меру спущай…
Порфирий да Михайла сидят в терной келейке вдвоем — места тут немного. Но Михайле все блазнится, что подле мостится и келарь Паисий. Сидит себе старец тишком, дремлет, едва не тюкая своим долгим носом большой нагрудный крест. Но стоит умолкнуть голосу али стукотку пестика — мигом вскидывается, тряся недовольно жидехольной бородой. То, конечно, не Паисий, то ветерок продувной, опахивая из отворенной околенки, теребит занавесу за левым плечом. А Михайле все чудится, что это Паисий.
Келарь Паисий — соглядай. Он поставлен присматривать за скитскими мастеровыми, но, сдается, пуще всего он доглядает за Михайлой. Его уши и нос торчат отовсюду. А Михайле порой блазнится, что келарь выкуркивает из-за всякого угла.
Началось это еще зимой, сразу после Крещения. За час до вечери Михайла по обыкновению сидел в школьной полате среди таких же, как сам, отроков. На столах теплились свечи. Старец Паисий, задирая бородешку, читал своим квохчущим голосом послание киновиарха Андрея Денисова. Тот, обретаясь на Москве, писал, что видел слона. Особенно оживились школяры, когда дело дошло до описания головы: «…уши имея велики, яко заслоны печные». Ребяши прыснули, тут же принялись «наращивать» ладонями свои собственные уши. Паисий осерчал, пригрозил отодрать смутьянов за эти самые «заслоны». Те живо примолкли. И тогда келарь завершил чтение наставительной концовкой. «И аще толь великий зверь малому при нем всаднику повинуется… — поучал паству киновиарх, — паче мы, словесная Божия тварь, Создателя своего повеления долженствуем не забывати, и озверщиеся страсти наша обуздывати».
После этого, по указке Паисия, отроки принялись поочередно читать Псалтирь и Часослов. Иные — по складам, иные — весьма бегло. А Михайле делать нечего. Эти страницы он едва не наизусть знает. До недавних пор споро да в охотку читал их с клироса Куростровской церкви, пока не начал ломаться голос. Скучно без конца повторять одно и то же. Повернул Михайла лицо к слюдяному оконцу, а там северное сияние расплескалось.
— Гли-ко! Гли-ко! — воскликнул он. Ребяши-однокелейники обрадели, измаялись уже от постного сидения. А Михайла — тут как тут — с вопросом к келарю: дескать, откуда, старче, берутся сии сполохи и сколь далече они? Любопытно ведь. Для чего тогда и школа, коли не для ведания?! А келарь как заверещит, затрясет бороденкой: «Ах ты супостат! Ах ты анчихрист!». Едва посохом не отходил.
Урок Михайле пошел впрок. Он смекнул, что в обители не всякий спрос почитается и что любопытство свое надо умеривать. Только разве возможно все время в потае жить, тем паче в юные лета?
Однажды по весне, на Масленицу, стайка послушников затеяла по деревенской привычке лепить снеговика. От глаз подале схоронились в овражке за амбарушками. Снег был липкий, скрипучий. Низ тулова катили всей гурьбой, покуль сил хватало. Другой кубарь навертели помене, но едва его взняли. А после и голову навершили. Отдуваясь, пыхая паром, отроки весело поглядывали друг на друга и скалились на снежного богатыря. Петруха Корельский, Михайлов двоюродник, завел задиристую деревенскую закличку:
Робята-робяши
Накатали катыши…
Михайла, ведавший ее обидную для своего имени оконцовку, вскинул кулак. Петруха, уже спытавший норов брательника, только шмыгнул носом, утягивая возгреи. Ему ли, бойкому, но тщедушному огольцу, тягаться с Михайлой. Вон как тот выделяется среди ребятни, высясь едва не вровень со снеговиком.