В захолустной немоте ночи вдоль улицы пробухал сапогами солдат. Обрадованно залились в подворотнях собаки, а с полдюжины, видно самые молодые и азартные, бросились вдогон. Эти так и норовили уцепиться за летящие полы шинели.
— Пуще проси, Филя! — протяжно неслось от калитки. — Не робей! В окопах, поди, бахорить обучился.
Это наставляла Филиппа Солодянкина его мать.
Устав от бега и собачьего лая, он сгреб пригоршню мерзлых конских катышей и расшвырял их в собак, сразу потерявших к нему интерес. Сбив свою злость, Филипп двинулся шагом. Он был сердит оттого, что в этакую поздынь пришлось вытряхиваться из тепла на стужу, что в первый же вечер мать ни за что ни про что устроила ему нахлобучку.
Еще поутру, когда Филипп, пропахший вагонным смрадом, скатился по испревшим ступеням в подвал, мать гладила его почужевшее, черное от многодневной щетины лицо и всхлипывала:
— Жданой солдатик. Живой…
Он был весь полон тихой радости. Оглядывая почему-то ставший ниже и меньше подвал, половицы с выпиравшими, будто лодыжки, сучьями, успокаивающе повторял:
— Чего ревешь? Не реви. Дома ведь я.
Хорошо, когда возвращаешься с чужой стороны в домашнее тепло. Мать до отвала накормила его вареной картошкой с припасенными для этого раза мелкими, что обивочные гвоздочки, рыжиками. Под рыжики поставила закупоренную бумажной затычкой, потную бутылку самогонки, попытала:
— Научился, поди, в окопах-то?
— Кислое там вино, — сказал Филипп, но по тому, как неспешно наполнил рюмки, понятно было — разливать приходилось. А иначе, поди, застыл бы на железной крыше, пока везли до Вятки.
Мать ласкала его взглядом, удивлялась:
— Не знаю, почто ты вырос агромадной такой. Почитай, один ржаной хлеб ел.
— И я не знаю.
Мать была такой же непоседливой. Только что тут, у стола, хлопотала — глядь, уже стучит чугуном около печи. Когда на свету разглядел, увидел, что совсем старушечьи морщины стянули губы. Подумал: «Стану в мастерских опять слесарить, пускай она дома посидит. Денег зароблю».
— Ты не больно бегай-то. Сядь вот.
Посидели. Мать, то и дело вскакивая, стала рассказывать, что все ныне рехнулись: и мужики с булычевской текстилки, и чернотропы из мастерских ходят с ружьями. Красногвардейцы какие-то. Пуляли третьего дня. А по осени старая временная власть выпустила в Шевелевскую ложбину цельную реку спирту. Весь город был там — кто с ведром, кто с бураком, а кто и с водовозной бочкой. Бают, запились насмерть некоторые алчные мужики.
Филиппу это было не больно удивительно. Видал: солдатня цельные цистерны этого спирта ради дюжины котелков выпускала. Такое уж буйное время началось.
Так они разговаривали поутру. А вечером мать, прибежав домой, швырнула камышовую сумку в угол и заругалась.
Ругала она всех: и новую власть, и эконома господина Жогина, и Филиппа, и голодных ребятишек, которые ревмя ревут в приюте.
Приютская кухарка Мария Солодянкина была не из боязливых. Не зря пупыревские языкастые бабы окрестили ее Маня-бой. Она бросилась в дом эконома господина Жогина. В разбитых валенках протопала по зеркальному паркету. Степан Фирсович Жогин старательно обихаживал щеточкой белые, что молоко, усы и рассуждал со своим зятем, поручиком Карпухиным. Поручик курил похожую на музыкантскую дуду трубку. Окутывая свой широкий, с залысинами лоб табачным дымом, кричал: похоже, недоволен был самим господином Жогиным.
Заметив Марию, оба повернулись. У поручика перекосило щеку.
— Ты ведь знаешь, что теперь везде другие начальники, — подняв щеточку, ласково объяснил Степан Фирсович. — Пусть они и отвечают. Я из идейных, из политических соображений снимаю с себя обязанности. Пусть они отвечают.
Эконом приюта не любил грубых слов и крика, а Маня-бой на этот раз не поняла его доброты, утираясь фартуком, закричала:
— Где совесть-то ныне у людей? Сорок семь душ на шее, все исть хочут.
— Иди, иди, милая, — стараясь не слушать ее, помахал рукой Жогин, а поручик Карпухин вскочил с дивана и прикрикнул на эконома:
— Вот так мы их и распустили!
Он подскочил к Марии, повернул ее к двери, подтолкнул.
— А ну, марш отсюда! Живо выметайся.
И вот теперь Филипп Солодянкин, сердитый и заспанный, идет неизвестно куда искать управу у новой власти.
Он поднялся на взгорок к березовому садочку и ходко зашагал вниз, к Спасской. На углу малиново пыхали цигарки. Не узнаешь, что за люди. Хоть бы палку подобрать. Успокаивая себя, подумал: «Чего с меня взять?» — и шагнул навстречу огонькам.
— Кто такой? — просипел простуженный голос.
— Свой.
— Кто с вой-от?
Над головой стоящего блеснуло жало широкого японского штыка. «Красная гвардия», — понял Филипп и бодрее сказал:
— К начальству вашему дело.
— Что за дело-то?
— Там скажу.
— Сопроводи его, Гырдымов, — приказал сиплый голос.
Уже по первому окрику: «Шевелись, что ль» — понял Филипп, что это тот самый Гырдымов, с которым он вместе призывался в солдаты. Парень был говорун. Всех веселил. «Двух сантиметров в грудях недостача, а то бы в прапора вышел».
— Ты, Гырдымов, потише, прямо в крыльца мне штыком тычешь, — не столько из-за того, что колол конвойный в спину, просто, чтоб узнал его, сказал Филипп.