В то лето мы поехали на дачу в Выселки – это километрах в сорока от Ленинграда. Бабушка сказала, что дешевле ничего уже и быть не может, а в пионерский лагерь отправлять нас не следует, там мы можем подпасть под дурное влияние. Есть слух, что там всех повально записывают в кружок безбожников и учат неподчинению родителям. И вот мать сняла комнату в Выселках, и мы все лето прожили в этой деревеньке. Да это даже не деревенька была, а просто разросшийся хутор. Стояло несколько избушек, разбросанных довольно далеко одна от другой, и от них сбегали к речке полоски полей. А по другую сторону деревни тянулась низина, поросшая ольшаником, и уж потом местность повышалась и начинался густой смешанный лес.
Мать работала и приезжать часто не могла. Мы с братом Володькой жили здесь под присмотром бабушки.
Соседнюю комнату снимал жилец-зимогор Ерикей Константинович, человек таинственный. Хозяйка, вдова-молочница Аннушка, со своей приемной дочкой Эльвирой размещалась на лето в пристройке возле коровника. У Аннушки была ингерманландская фамилия – певучая и красивая, но такая длинная, что мы с Володькой целиком запомнить ее не могли, разделили на две части.
Володька, как старший, запомнил первую, более длинную часть, а я – вторую. Аннушка была добрая, она поила нас молоком сверх договоренной нормы и позволяла рвать в саду красную смородину – ешь, сколько в душу влезет. А Эльвира была подвижная, быстрая, но неприступная; она на нас с Володькой и внимания не обращала. Она была намного старше нас и уже готовилась к конфирмации. Кроме того, Эльвира была красавицей.
Даже я, мальчишка, понимал это.
Когда она пробегала мимо меня, то все менялось, все вокруг становилось по-другому. И даже когда она скрывалась из виду, свернув в свою пристройку, все не сразу становилось по-прежнему. Но потом я сразу забывал о ней. Я не был влюблен в нее, у меня были свои интересы.
Володьке же Эльвира нравилась. Она для него существовала не только тогда, когда проходила мимо, но и тогда, когда он ее не видел, – например, когда мы шлялись по ольшанику или загорали около речки. А если мы сидели около избы па приступочке и Эльвира оказывалась рядом, то Володька вдруг заводил со мною, будто с равным, умные разговоры, – ясно, что не для меня.
– Ты помнишь, как в прошлом году во время наводнения быстро прибывала вода у нас на Васильевском острове, – проникновенно и излишне громко говорил ои мне, – я был буквально потрясен этим страшным зрелищем природы и невольно шептал про себя бессмертные строки Пушкина…
Мне было неловко за него, и я мычал в ответ что-то неопределенное: да, мол, что-то такое помню. Не мог же я напомнить ему при Эльвире, что никаких бессмертных строк он не шептал во время наводнения, а успел сделать палочку с гвоздиком на конце и вылавливал яблоки, что плыли из частного магазина Божикова. Скажи я ему об этом при Эльвире, – он бы прямо с ума сошел от злости.
Но Эльвире-то было все равно. Она на него и внимания не обращала. А ему казалось, что раз он все время о ней думает, то и она должна хоть немножко да интересоваться им.
– Эльвира не спрашивала тебя, сколько мне лет? – обратился он однажды ко мне.
– Нет, – ответил я. – Она вообще о тебе ничего но спрашивала. Почему она должна спрашивать?
– А почему бы и не спросить?… Но если спросит, то имей в виду, что мне пятнадцать лет.
– Мне одиннадцать, а ты на два года меня старше… – начал я.
– Ну и что ж! Важно умственное развитие, а по умственному развитию я старше тебя даже больше, чем на четыре года. И по физическому – тоже. Так что тебе и врать не придется, если она спросит. Ну так сколько мне лет?
– Черт с тобой, пятнадцать, – ответил я, боясь главным образом его физического развития. Случалось, он меня поколачивал.
Но ни о чем Эльвира меня не спрашивала.
А Володька ходил грустный, аккуратный. Он по утрам теперь причесывался и чистил щеткой сандалии. Эта щетка была старая, от черных ботинок, и сандалии тоже потемнели. Но они блестели.
От грусти Володька потолстел: ел он, как прежде, но двигался теперь мало, далеко от дома не отходил, на речку купаться не бегал. Он надоел бабушке, и она все гнала его гулять и понять не могла, что с ним. Я же знал, что с ним, но не мог понять, зачем это ему.
Когда Эльвира проходила мимо нас, спеша в свою пристройку, я тоже глазел на нее. Она была на земле как у себя дома, – как кусты смородины, как трава, как небо над головой. Но только она была красивее всего этого, и, когда она исчезала в своей хибарке, от нее оставался в природе след – будто на воде от белой моторной лодки, скрывшейся за поворотом реки. Потом все становилось по-прежнему, и я забывал ее.
А вот Володька продолжал думать о ней – это было видно по нему. И я не мог понять, зачем ему это. Я тоже умел думать, но я думал в это время о простых вещах.
Когда шел купаться, то думал в это время, как хорошо мне будет купаться, а потом я еще буду загорать – и это тоже хорошо. А когда я после купания лежал на бережку, то думал о том, что сегодня на сладкое бабушка готовит компот и что, когда я съем свою порцию, я буду разбивать косточки от урюка и лакомиться зернышками; для этого дела у меня специальный камень, он припрятан под крыльцом.