У нее в каюте кто-то побывал.
Она это знала, едва вставив ключ в замок, знала, еще не осознавая, еще не успев повернуть в нем ключ. Цилиндр прокручивался без малейшего сопротивления. Но она ведь заперла дверь, когда уходила? Ну да. Она всегда ее запирает, и уходя, и приходя, она даже на ночь запирается, хоть и говорят, будто бы тут опасаться нечего. Но сейчас дверь не заперта. Некто побывал у нее в каюте. Опять.
Помедлив, она оглядывается — направо, потом налево, — прежде чем положить ладонь на дверную ручку. В коридоре никого не видно, но из соседней каюты слышатся голоса и музыка. Там живут Магнус и Ула, кто-то из них громко хохочет, и от этого как-то спокойнее. Магнус — молчаливый гигант с синими глазами, Ула — улыбчивый матрос, проводящий в спортзале не меньше часа в день. Если закричать — они придут. Она в этом уверена. Почти уверена.
Но она медлит еще несколько секунд, прежде чем открыть дверь, а потом застывает у порога, задрав голову и по-собачьи принюхиваясь. Некто, входя в каюту, пока ее нет, обычно оставляет после себя запах, легкий след бензина или солярки, табака или лосьона после бритья, слишком отчетливый, чтобы его не заметить, и, однако, слишком неявный, чтобы кому-нибудь про это можно было рассказать.
Она перешагивает высокий порог и снова останавливается. Озирается, опять втягивает носом воздух — и брезгливо кривит рот. Сегодня тут пахнет не соляркой и не бензином, не табаком и не лосьоном. Здесь пахнет мочой. Хотя это, пожалуй, слишком прилично сказано. Потому что на самом деле воняет ссаками. Только такое грубое, омерзительное слово способно передать вот эту вонь.
На самом деле кто-то нассал у нее в каюте.
Стыд захлестывает ее. Волной прокатывается по телу и заставляет тут же захлопнуть дверь в коридор. Никто не должен узнать, как пахнет у нее в каюте, ни у кого не должно появиться основания подумать, что это от нее самой так пахнет, никому… Стараясь не дышать, она прислоняется спиной к двери. Нет, надо успокоиться. Рассуждать здраво и по существу. Надо осмотреть и зафиксировать все то, что он устроил на этот раз.
Всякий раз следы, оставляемые им — ведь это он, конечно? ведь наверняка мужчина? — достаточно явные, чтобы она поняла: он побывал здесь, — но едва уловимые, так что никто другой не смог бы их заметить. А вдруг она сама высыпала содержимое несессера на шершавую поверхность дивана, или сорвала покрывало и пододеяльник с только что застеленной койки и, скомкав, швырнула в кучу, или открыла шкаф и порвала чистое белье. Нет, это сделала не она. А кто-то другой. Некто, по меньшей мере четырежды забиравшийся в ее каюту и оставлявший по себе следы и запахи.
Судно качнуло, и она уперлась растопыренными ладонями в дверь за спиной, чтобы устоять. Движение — словно напоминание: рассуждать здраво и по существу. И вот она выпрямляется и делает несколько шагов вперед, чтобы оглядеться, широко ставя ноги на случай, если очередной раз качнет. Она в море всего восемь дней, но тело уже успело приноровиться. И потому она сидит в баре, расставив ноги, как мужчина, и потому дышит на костяшки пальцев, выйдя на палубу, прежде чем сунуть руки под мышки, и потому перескакивает через две ступеньки, когда в ботинках на мягкой резиновой подошве взбегает на верхнюю палубу, на ежедневное совещание с участием исследователей и капитана. Сама она редко говорит на этих совещаниях, только качает головой, так что волосы, собранные в хвост, щекочут шею. Все равно присутствие представителя художественного мира ничего не изменит. Само слово ее смущает. Это она-то — художник? Что-то сомнительно. Несомненно другое: она сидит там, потому что Маркус — настоящий художник — ходить на эти встречи отказывается. У него на такие вещи нет времени, он целиком поглощен тем, что обходит судно круг за кругом и бормочет себе под нос. Она сперва считала его одержимым, но, поговорив с ним несколько раз, поняла, что он бывает и спокойным, и вполне благоразумным. Просто он настолько захвачен стремлением все увидеть, что словно потерял способность слышать. Уже на третий день она перестала сообщать ему, что говорилось у капитана: вид у Маркуса делался до того растерянный, едва она только начинала рассказ, что скоро стало ясно — он уже напрочь забыл про эти ежеутренние сборища. Теперь они только кивают друг другу, чуть улыбаясь, при встрече на палубе или нечаянно столкнувшись в кают-компании.
Наверное, и ей пора перестать туда ходить. Сказать ей там нечего, и сама она не всегда слышит, о чем говорят другие, — слишком уж часто внимание у нее рассеивается. И она принимается скользить взглядом по лицам сидящих вокруг стола, задерживаясь то на одном, то на другом. Может, этот некто — кто-то из них? Вон тот бледный химик, например, краснеющий всякий раз, как к нему обращаются? Или Стюре, метеоролог, который вечно сидит, мрачно скрестив руки на груди, словно готовый к тому, что с него лично спросят за туман и качку? А может, вон тот доцент с забранными в конский хвост длинными седыми волосами — как его, она вечно забывает имя? Или кареглазый Фредрик, что всякий раз невозмутимо улаживает все разногласия и предлагает компромисс, — прирожденный дипломат, который зачем-то пошел в штурманы? Нет. Невероятно. С чего бы кому-то из этих мужчин, что каждое утро сидят за капитанским столом, захотелось войти в ее каюту и наследить там? Она никого из них не знает, а они — ее, им известно о ней только то, что писали в газетах, да и то не факт. А женщины за столом? Разве можно вообще представить себе, чтобы Ульрике, смешливому профессору океанографии, пришло в голову рыться в чужом белье? Или что в душе у Катрин — застенчивого гения, что говорит на пяти языках и защитилась и по физике и по химии, — за кротким фасадом клокочет лютая ненависть? Не говоря уж о Йенни, представляющей молодых докторантов, которая с глубочайшей серьезностью записывает каждое произнесенное слово, но прыскает, как школьница, от малейшей шутки?