Я пришел туда потому, что эта смешная записка напомнила мне все разом. Она нашлась в одной давно забытой книге, которая была исчеркана разноцветными детскими каракулями Нашлась в тот день, когда я, после долгого перерыва, отважился наконец привести в порядок книжные полки. Открытия следовали за открытиями — ведь к некоторым книгам, особенно к тем, что стояли наверху, я не прикасался целую вечность. Края страниц в той книге, где была записка, сморщились и так истлели от времени, что в мои ладони посыпались серые чешуйки и золотая крошка обреза, и мне почему-то вспомнился тот глянцевый блеск, которым отсвечивали феи, увиденные мной сначала в детских снах, а потом наяву в разочаровавшей меня действительности балетного представления.
Это была одна из любимых книг моего детства — должно быть не только моего, — и в ней рассказывались поучительные, порой очень увлекательные истории, которые я принимал так близко к сердцу, что мне хотелось сразу же забраться на колени к кому-нибудь из взрослых и спрашивать, спрашивать без конца — почему так?
Чего там только не было! Неблагодарные юноши, забывшие о своем сыновнем долге, невинные девушки, похищенные и брошенные коварными соблазнителями, красотки, удравшие из дому по собственной воле и с позором возвратившиеся под родной кров, нежные — трогательно-нежные — дочери, которые выходили замуж за богатых стариков, чтобы спасти своих родителей от нищеты и разочарования... Почему так? — настойчиво спрашивал я. Но ответов не помню.
И вот теперь из этой книги с захватанными страницами вылетела, покружившись в воздухе, старая записочка с крупными буквами, выведенными детской рукой Амиламии: «Ни забывай сваю падругу и преходи ко мне по этаму ресунку».
А на другой стороне начерчен план: дорожка, идущая от буквы X, которая, вероятно, должна была обозначать ту самую скамейку, где я — тогда еще зеленый юнец, бунтовавший против убогого разлинованного однообразия школьной жизни, — забывал о времени, об уроках и зачитывался книгами, которые, как мне в ту пору чудилось, были написаны мной самим. Разве я мог задумываться о том, что чье-то чужое — а вовсе не мое - воображение породило всех этих корсаров, королевских гонцов, этих отважных мальчишек, еще более юных, чем я, которым удавалось провести на веслах баркас по огромной реке, пересекавшей южноамериканскую сельву.
Я замирал, прижавшись к скамье, как к волшебному седлу, и первое время даже не замечал легких шагов, смолкавших у меня за спиной... А это Амиламия прибегала по дорожке, посыпанной гравием. Кто знает, сколько бы еще раз девочка затаивалась вот так возле моей скамьи, если бы однажды просто из озорства она не пощекотала меня за ухом пушинками одуванчика! Обернувшись, я увидел, как она дует на одуванчик, смешно выпятив губы и нахмурив брови.
С самым серьезным видом, очень почтительно Амиламия осведомилась о моем имени. Зато свое назвала с улыбкой, не заученной, но и не слишком простодушной. Вскоре после нашего знакомства я понял, что Амиламия ведет себя так, словно знает, как удержаться на той, скажем, промежуточной ступени, которая сочетает наивность, свойственную ее возрасту, и манеры, которые дети легко перенимают у взрослых и которыми умело пользуются при посторонних или в чужом доме. Но вот что удивительно: эта недетская серьезность Амиламии воспринималась как ее прирожденное качество, а редкие вспышки веселого озорства казались почему-то наигранными, неестественными...
Я хочу собрать воедино все свои воспоминания о девочке в строгой последовательности, день за днем, чтобы образ ее сложился во всей полноте. Но почему у меня нет желания представить Амиламию такой, какой она была на самом деле? Ведь она была очень живой, непоседливой, легкой, любопытной ко всему на свете, а мне зачем-то нужно вспомнить ее неподвижной, словно на фотографии в альбоме!
Амиламия вдали от меня — маленькое пятнышко над озером лилового цветущего клевера, на самом гребне холма, спускавшегося к лужайке, где стояла моя заветная скамейка. Маленькое пятнышко в скользящих переливах солнца и тени... Амиламия, остановившаяся на бегу, — веером белая юбочка, штанишки в мелкий цветочек, широкие подвязки, полураскрыт рот, прищурены под ветром глаза, в которых блестят слезинки радости. Амиламия, сидящая под эвкалиптом, — она делает вид, что плачет, чтобы я поскорее подошел к ней... Амиламия лежит на траве с цветком в руках и обрывает его белые лепестки; как потом выяснилось, таких цветов в парке не было, они росли где-то в другом месте, возможно, в саду Амиламии, и единственный карман ее передника в синюю клетку всегда был наполнен этими белыми лепестками. Амиламия наблюдает, как я читаю, — она схватилась руками за железные прутья скамьи и не сводит с меня серых пытливых глаз: мне помнится, девочка никогда не спрашивала, что я читаю, словно и так могла разгадать все, рисовавшееся моему воображению... Амиламия со смеющимся счастливым лицом — я поднял ее за талию и кружу в воздухе, а ей кажется, что в этом медленном полете она по-новому видит весь мир. Амиламия, полуобернувшись, машет мне на прощание рукой, забавно перебирая пальчиками. Амиламия в бесчисленных позах возле моей скамейки. Вот она сделала стойку: ноги ее в воздухе, и штанишки в мелкий цветочек раздулись смешными шариками. Вот она, уткнувшись подбородком в грудь, сидит прямо на дорожке, посыпанной мелким гравием... Амиламия растянулась на траве, подставляя голый животик горячему солнцу. Амиламия что-то мастерит из тонких веточек, рисует палочкой каких-то зверей на размякшей от дождя глине, лижет языком железные прутья зеленой скамейки, сосредоточенно отдирает кусочки коры от старых сучковатых деревьев, вглядывается в линию горизонта, прикрыв глаза, тихо напевает какую-то песенку, пробует подражать птичьему пению, кудахчет курицей, смешно лает, мяукает... Для меня ли все это? И да и нет. Так она вела себя в моем присутствии и, думаю, такой же была бы наедине с собой.