К вечеру с горных вершин потянул легкий ветерок и смягчил свирепую августовскую жару. Солнце спряталось за дождевыми облаками, которые выползали из-за горы, заслоняя своим черным знаменем голубизну летнего неба. Они стремительно поднимались и растекались над горой Романи́ей, словно хотели скрыть ее от глаз. Все чаще и чаще сверкали змеи-молнии, грохотал гром. В воздухе метались перепуганные птицы, наполняя лес жалобными криками. Все смешалось, всполошилось, даже старые вороны взволнованно каркали и, чувствуя запах крови, не покидали гор.
Фашисты упорно били из орудий и пулеметов. Вокруг на несколько квадратных километров беспорядочно поднималась взметенная взрывами земля. Тяжко, с хрипами и болью вздыхал воздух, а горы дико стонали.
Это походило на страшный суд, о котором Вла́да Ште́фек слышал от стариков. И вот теперь пробил час этого суда. Казалось, что нет спасения. Сегодня все будет кончено… Тявканье пулеметов, лай винтовок, рычание орудий — этот адский грохот усиливали раскаты грома. Все предвещало несчастье.
Позади, в нескольких шагах от Влады, взорвался снаряд. Над головой с воем пролетели осколки и камни, а с деревьев посыпались ветки и опаленные шаром листья.
«Перелет, немчура, перелет, — с облегчением вздохнул пулеметчик, словно это был последний взрыв. — Подарили мне еще одну минуту жизни… Эх, мать их… лезут словно с цепи сорвались».
Вла́да Ште́фек — пулеметчик второй роты, оставленный прикрывать отход батальона, лежал на холме над кривой волчьей тропой, укрывшись в низком кустарнике. Не сводя глаз с прицела, он внимательно просматривал равнинку, где, как муравьи, копошились немцы. По его лицу стекал нот, оставляя светлые глубокие бороздки на грязной коже. Изредка он вытирал эти струйки рукавом куртки и проводил языком по растрескавшимся губам. Его мучила жажда. Толстая нижняя губа приметно дрожала, а в воспаленных глазах, полных тоски, тревоги и отчаяния, плясали отблески пожара, который пожирал маленькую боснийскую деревушку. Ветерок раздувал пламя, и огонь гудел, словно набухшая горная река; он перелетал с крыши на крышу, охватывая дощатые дома, рушил сараи, перемахивал через плетни и, как змея, полз по раскаленной земле. Где-то за горой послышался гул самолета, и тяжелые взрывы потрясли землю. Со стороны горящего села, откуда тянуло дымом, доносились выстрелы, а на полянках уже показались вражеские солдаты в шлемах. Штефека охватил страх перед бешеным натиском этой неистовой силы, и, не будь здесь помощника — Бориво́я Ми́ловича, — у Штефека уже, вероятно, стучали бы от страха зубы. Но теперь приходилось сдерживаться; только густые черные брови пулеметчика то поднимались вверх, то опускались, выдавая волнение.
«Счастливого пути, дорогие товарищи, — подумал он и печально взглянул вверх, в горы, куда недавно ушли бойцы, которых он прикрывал сейчас. — Все мы не можем дойти туда, куда идем… Но кто-нибудь дойдет, наверняка дойдет…»
Может быть, впервые за всю войну он позавидовал своим товарищам, которые живыми вырвались из этого ада, их жизнь теперь немного дальше от холодных объятий смерти. Может быть, на один только день, но все же подальше от нее.
«Правда, еще неизвестно, что их ожидает там», — чтобы немного успокоиться, подумал Влада и стал торопливо обшаривать карманы, хотя отлично знал, что там уже нет ни крошки табаку.
И вдруг он заметил, что немцы обходят их справа по небольшому лужку, огороженному плетнем. Первым решением было нажать на гашетку пулемета, но он сдержался: стало совестно зря тратить патроны. Далековато. Может быть, лучше податься в лес, пока их еще не заметили? Пальцы его нервно пробежали вверх и вниз по пуговицам куртки, словно по клавишам гармоники. Торопливо бросил взгляд на вражеских пехотинцев; он и глазом не успел моргнуть, как они короткими перебежками заняли позиции, совсем недавно оставленные партизанами.
Здесь, на этих утесах, партизанский батальон держался два дня — прикрывал переброску главных сил через скалистые горы. Два дня умирали бойцы, два дня пылали хибарки боснийцев, охваченные пожаром. Здесь умирала надежда на жизнь и гибла вера в будущее счастье. Но рождалось что-то новое, известное только тем, кто переживет эти тяжкие дни. В конце дня был получен приказ. Батальон поспешно оставил позиции и затерялся где-то в горах, поросших кустарником. Под защитой густых клубов дыма партизаны уходили в лес, дым понемногу расходился и таял в ущельях, а партизаны устало шагали все дальше и дальше, карабкались по кривым тропинкам, постепенно продвигаясь на восток.
— Влада, ты почему не стреляешь? Да стреляй же, стреляй! — зачастил Милович, увидев немцев. — Эх, браток, дай-ка я!
Штефек молча оттолкнул руку помощника. Ему было не до шуток. Не будь он пролетер[1], он, наверное, заплакал бы. Правда, слезы и сейчас набегали на глаза, но это было от горького дыма.
— Ты что, оглох? Стреляй! — И когда пулеметчик опять ничего не ответил, помощник спросил испуганным шепотом: «Что, может, патронов нет?.. Тогда нам, наверное, пора давать ходу. Все же лучше, чем погибнуть, а?»