Обнесенное двумя огородами Шумилино похоже на маленькую крепость. В центре на первый взгляд беспорядочно теснятся избы, между малым и большим кругом замкнуты все остальные хозяйственные постройки: сенные сараи, клети, бани, овины, риги. В деревне четыре прогона для скотины и четверо ворот на толстых столбах, соединенных поверху вереями.
Стоит Шумилино на угоре. Торопливая река Песома обегает его излукой, вызванивает по каменистым переборам, скатываясь в неспокойный омут. Вода в нем ходит кругами, как будто невидимая мутовка крутит ее. В водополь с подмытой осыпи рушатся комья, берег отодвигается. Еще недавно красовалась на нем белая береза — оступилась. Наверно, от омута и взялось название деревни.
Если перейти или переехать Каменным бродом (чаще его называют Портомоями, потому что бабы полощут тут белье), начнется волок, дорога поведет через увалы, по-местному — гривы. Далеко-далеко в конце дороги встретится старинный городок Кологрив. Не будь этого Кологривского волока да хутора Мокруши спрятавшегося за клюквенными болотами, можно было бы подумать, что дальше не пошла жизнь.
Здесь, на рубеже Песомы, остановились когда-то татарские конники. Может быть, вот с этого шумилинского косогора удивленно оглядывали они лесную даль заречья. На всем видимом пространстве не могли отыскать зоркие глаза сынов степей хоть каких-нибудь признаков человеческого шилья, и тогда темник дал знак своему отряду поворачивать обратно…
Бор. Этим коротким словом определяют шумилинцы нескончаемые заречные леса, летом затушеванные сипим маревом, осенью — туманом, зимой — морозным куревом. В таком лесу даже днем, когда над головой солнце, чувствуешь себя настороженно, а лишь спрячется оно за тучи, подбирается страх, потому что сумеречная затаенность обступает со всех сторон, и кажется, сами деревья в немом заговоре против тебя.
Сейчас бор чернел. Деревья стряхнули с себя снег, стояли притихшие, еще усталые от зимней ноши. И дорога почернела, размякла. Лошади то и дело оступаются, проваливаются. Свечерело рано, потому что день был серый, изморосный. Снег под полозьями уже не скрипел, а шуршал податливым крошевом.
Серега Карпухин с Федором Тарантиным возвращались домой на порожних подводах: последний раз отвезли сено на лесоучасток. Вдыхая запах талого снега, Серега радовался, что кончилась еще одна голодная зима, что близко лето с ягодами, грибами, рыбалкой, с хлебными запахами… Он потянулся к передку саней, вытащил из-под сена мешок с двумя буханками настоящего ржаного хлеба. Были в мешочке и пряники для братишки с сестренкой, но хлеб, целых две буханки, — это праздник. Берегла мать свою пайку: одна забота у нее — о ребятах. Серега сам так же экономил хлеб, когда заменял мать в лесу. Весь январь, пока болела сестренка, трубил на лесоповале.
Развязал мешочек, хотел отщипнуть уголок буханки, но только сглотнул слюну, снова сунул хлеб под сено. Дом был рядом, к Песоме выехали.
«Тру-ру-рух», — глухо треснул лед.
— Слышь? — окликнул Федор. — Зашевелилась Песома, елки зеленые! Тпру-у! Стой! — остановил кобылу, побежал ко льду.
Непоседливый мужичонка, спокойно ходить совсем не умеет, все вприскочку да вприпрыжку. Бабы зовут его Тарантой. А ведь он, старик, можно сказать, старше Серегиного отца лет на двадцать, и на войну его не взяли по возрасту. Все выглядит смешно на Федоре — и «вечная» кожаная шапка-финка с пуговкой наверху, и квадратные, сшитые из овчины рукавицы, и высокие, без заворотов валенки.
Потоптался на закрайке льда, потыкал кнутовищем наводопелый снег и вернулся.
— Нельзя вступить — вода сплошная, зачерпнул в галошу. Тарантин поколотил носком сапога по полозу. — Рисково, Сережка, не закупаться бы. Зря поехали прямиком, лучше бы объездом, через мост. Давай кричать помочь?
— Да полно! Увидят, ежели что, прибегут. — Не мог Серега переминаться тут, на берегу, на виду у деревни. — Ну-ка дай, дядя Федя, дорогу. Мы с Карькой прорвемся, и ты за нами шуруй!
Осторожно, как будто щупая копытами дорогу, Карька пошел по льду. Умница мерин, толковей иного человека. «Хлюп, хлюп», — чавкает под копытами. Середина реки, шаг, еще шаг… Трахнуло прямо под санями. Похолодел Серега, до хруста в пальцах сжал вожжи. Но все обошлось благополучно: выехал на взвоз, спрыгнул на обтаявший бугорок и, торжествуя, крикнул:
— Эй, дядя Федя! Валяй смело, твоя кобыла легше Карьки, не оступится.
И уселся на розвальни, закинув ногу на ногу. Цигарку успел набить махоркой, добытой на лесоучастке, и высек искру из кремня осколком напильника, как вдруг затрещал, заходил ходуном под санями Тарантина лед. Майка визгливо заржала, съезжая задними ногами по вздыбившейся льдине. Федор выскочил из саней, окунувшихся передком в воду, растерянно замахал большущими рукавицами, заматерился:
— Серега, топор давай живо, едрит твою так! Все из-за тебя, сукина сына…
Серега подбежал к Майке, не зная, как подступиться поближе. Кобыла скоблила передними копытами лед, храпела: перевернувшийся хомут душил ее.
— Гужи руби! Быстро, быстро! — командовал Федор, суетясь около Сереги. — Еще разок! Осторожней, лошадь не тяпни.