Имя его было Аю, и он пришел из степи.
Так говорили.
Правды-то никто не знал. Только старики, иссохшие и коричневые от солнца, помнили, как однажды Аю вошел в деревню с востока. В то утро дул сильный ветер; он гнал клубы пыли по земле и тучные облака по небу. Сторожевым приходилось несладко. Наверно, потому и проглядели зоркие глаза, когда, кутаясь в лохмотья, проскользнул через открытые ворота мальчик. Волосы его были грязны и спутаны, как собачья шерсть. От него пахло дымом, гарью и сладкими цветами харем-нар, чьи белые корни прорастают на курганах сквозь кости мертвецов. Мальчик дошел до колодца, поднял наверх ведро студеной воды, умылся — и сразу стало ясно, что он не из этих мест. Ни у кого тут прежде не видели такой белой кожи, даже у ханских жен, которые купались в молоке и травяных отварах.
Бабка Кимет, которая была тогда щербатой девчонкой, подскочила к нему и спросила:
«Как тебя звать?»
«Аю», — ответил он и улыбнулся так, что в сердце у Кимет запели птицы. А потом стер воду с лица и пошел на окраину деревни, где стояли пустые, брошенные дома. Выбрал тот, что поцелее, и поселился в нем, не спросив ни у кого разрешения. Старейшина сходил поговорить с пришлецом и решил, что он родом из дальней деревни, сожженной кочевниками. Степные законы святы — погорельца выгонять нельзя.
Так Аю стал жить один, ни с кем не заводя дружбы. Только босоногие девчонки прибегали к нему позубоскалить и спеть песенку под окном.
С тех пор прошло сорок лет. Кимет состарилась, и зубы у нее выпали совсем; старого хана, по обычаю, убил младший внук и в тот же год завел первую жену; трижды кочевники прокатывались по степи огненной волной, стаптывая высокие травы до самой земли.
Но если прочих-то время клювом исклевало, когтями истерзало, то Аю оно лишь крылом коснулось. Был мальчишка — стал мужчина. Высокий, только в кости по-прежнему тонкий — не то, что приземистые, широкоплечие степняки. Белые пальцы его были слишком нежны для работы; Аю не растил ни коз, ни коней, не прял шерсть, не шил ни рубахи, ни сапоги, не нанимался в подмастерья ни к кузнецу, ни к гончару, ни к кожевнику. Но каждый раз, когда луна отъедалась на небесных пастбищах, когда округлялись ее бока, он уходил в степь на три дня и возвращался с полным заплечным мешком трав.
И не было в деревне хоть одного человека, который бы никогда не менял на пороге дома Аю хорошую рубашку, пару сапог, кувшин молока или полоску вяленого мяса на целебный отвар, или на пахучую мазь на козьем жиру, или на ароматную травяную косицу, что жгут в доме от всякой кусачей твари, которая заводится в шкурах и не дает покоя ни ребенку, ни старику.
Волосы у Аю были длинные, как у ханских жен, но те прятали их под платками и накидками, а он — переплетал с ядовитыми травами, с бледными степными розами, с белыми косточками на длинных нитках и бусинами из прозрачного небесного камня.
На руках у Аю были браслеты, и шнурки, и тонкие косицы из трав.
Аю называли колдуном и принимали его, как горькое лекарство — морщась, но зная, что оно несет избавление от беды.
Так было до тех пор, пока однажды, в предзимье, молодого хана не настигла острая стрела и он не повелел раскинуть шатры у стен деревни.
Всем в степи известно, что нет никого на свете изнеженней ханских жен, потому что у них одна забота — лелеять свою красоту. А это непросто. Многое нужно делать: купаться в молочной воде, растирать кожу душистыми маслами, танцевать, чтобы тело было стройным и сильным, облачаться в цветные шелка… Жены следуют повсюду за своим господином, и лишь когда он болен или умирает, удаляются прочь, чтобы не отпугивать ревнивую удачу; она ведь тоже женщина, соперниц не терпит.
Потому и остался молодой хан на попечении лекарей в расшитом обережными знаками шатре, а жен его отвезли в деревню; старейшина с семьею своей рад был уступить красавицам свой дом, и радость эту всячески укрепляли воины из ханской свиты, с острыми копьями и луками из дерева ти; при одном взгляде на них просыпался в любом человеке дух гостеприимства и невиданной щедрости.
Жены были красивы. Первая, старшая — как ночь, ясноглазая, черноволосая, в покрывалах из темного шелка. Вторая — как огонь, меднокожая, грациозная, гибкая. Третья, самая младшая — как степная кошка, томная, хитрая, с шагом беззвучным и торопливым. Но прекрасней всех была та, что походила на нежный цветок иссы — белокожая, с волосами цвета меда и глазами, как ночное небо. Прислужницы, что стирали у ручья шелковые драгоценные покрывала, говорили, что младшая жена родом с севера, из тех краев, где лед сходит с земли только летом; что была она дочерью одного правителя и ушла в степь с ханом в залог долгого мира — не стал бы хан войной идти на отца своей жены.
А звали ее Сёйне.
Прочие жены никогда не покидали дом, и только иногда слышался их смех или песни у открытого окна. Но другой была Сёйне. Она поднималась еще на рассвете и шла через всю деревню, к воротам, и дальше, в степь, к холму или к ручью. А за нею неизменно следовали две немые женщины, несущие белый холст, кисти из желтой кости и драгоценного меха, деревянную раму и короб, в котором звенели сосуды с драгоценной краской. Когда Сёйне находила то, что услаждало ее взор изысканной красотой, то велела прислужницам остановиться, а затем натягивала холст на раму, открывала сосуды с красками и рисовала — день, два, три, четыре и так, пока не бывала закончена картина. А порою Сёйне не прикасалась ни к кистям, ни к холсту, а лишь смотрела на непостоянную красоту, словно желала, чтобы та навеки осталась в ее глазах и сердце. И чем ближе была зима, тем чаще замирала белокожая северянка, глядя в серое небо или на тонкий ледок на влажной земле.