Князь пересел уже на пятую лошадь, соратники его, малая дружина, отстали на много верст, с ним рядом скакала лишь тройка стремянных, которая, как и князь, меняя усталых коней на свежих, неслась и неслась вперед без отдыха; но вот, слава Богу, и Десна, теперь-то что, теперь – рукой подать до кремля московского. А спешил князь слово свое сказать великому князю Василию Ивановичу еще до того, как тронутся полки на Оку, чтобы стать, ожидаючи орды крымцев ненавистных, до осенней непогоды, до хляби непролазной. Дело в том, что князь Воротынский получил поначалу от своего лазутчика, что был у него в орде крымской, весть, будто весной Мухаммед-Гирей пойдет не на Оку, а в Казань, чтобы, сместив Шаха-Али, посадить там на ханство брата своего Сагиб-Гирея, а потом вместе с ним воевать Москву. Весть была очень важная и в то же время столь необычная, чтобы поверить ей без сомнения, и князь Воротынский послал казаков из нескольких сторожей за Дикое поле в улусы кочевые, дабы спромыслили они там языка знатного.
Минуло несколько недель, пока привезли казаки пленников. Вначале олбуда чванливого, а через день – сотника сурового, в доспехах воинских.
Олбуд заговорил сразу. Надменно. Будто не он пленник, а они, князь с дружиной, у него в холопах. Он с гордым блеском в глазах сообщил, что сам хан послал его ополчать дальние улусы, кочующие в Диком поле, ополчать для похода. В победе ханского войска он не сомневался. Так и сказал: «Прах от ног хана нашего солнцеликого будет лизать раб ханский Василий князь».
«Не тонка ли кишка?»
«Казань, волей Аллаха, пойдет вместе с нами, и кто устоит против силы несметной, которую поведут великие из великих Мухаммед-Гирей и брат его, свет очей великого».
Сотник оказался не столь болтлив, и пришлось его втолкнуть в княжескую кузницу, где дышал жаром горн, каля полосы железные до серебристой белизны.
«Прижги-ка зад нехристя-басурманина чуток, – повелел князь одному из дружинников, – авось сговорчивей станет».
Понял сотник, что не резон ему испытывать судьбу, не захотел жариться, враз согласился все поведать, что повелел ему темник, пославший в кочевые улусы. Подтвердил сотник, что и лазутчик донес, что и олбуд проболтал, и вот тогда решил князь самолично скакать к великому князю. Не гонца слать, а самому все пересказать Василию Ивановичу, государю русскому, чтобы упредил тот, рассылая полки на Оку, пути набега братьев-ханов. Он считал свою поездку в стольный град столь важной, что напрочь отмахнулся от просьбы княгини, ладушки своей, которая была на сносях и которая слезно молила не оставлять ее одну. Поцеловав ее, успокоил, что все сладится с Божьей помощью и что в скором времени он вернется. Без колебаний вставил ногу в золотое стремя. Тем более что время не ждало. Князь знал, что Разрядная изба уже давно разослала во все концы земли московской цареву грамоту, и дружины князей удельных, тысячи детей боярских и стрельцов без проволочек сполчились в местах, указанных Разрядной избой и теперь ожидают последнее слово государя-князя.
Успеть бы. Чтобы не посылать вдогонку гонцов, не менять ратникам пути, внося сумятицу.
Успеть бы.
Не заехал даже Воротынский в свой московский дворец, хотя стоял он чуть в стороне от пути, лишь проводил туда стремянных с заводными конями, оставив с собой только одного, и направился к Спасским воротам Кремля.
На Красной площади людишки ротозейничают, ратники стоят не шелохнувшись. При оружии. Оберегают широкий проход, в людском разноцветье проделанный, от Спасских ворот в сторону Неглинки.
«Послов, стало быть, принимает Василий Иванович, князь великий», – определил Воротынский, но не повернул коня к дому, чтобы сменить доспехи на парчу, бархат и соболь, посчитав, что не прогневит великого князя, не опалит тот его, а милость изъявит за радение. Спросил сына боярского у ворот:
– Кого принимает царь Василий Иванович?
– Литву.
– Где?
– В Золотой палате.
Заколебался Воротынский: стоит ли нарушать своим появлением пристойный порядок приема послов? Не вызовет ли у послов его появление в доспехах догадки какой? Не перегодить ли? Оно, конечно, лучше бы перегодить, только сподручно ли ему, удельному князю, боярину думному торчать в прихожей с челядью придворной.
Все, однако же, сложилось ладно. Едва миновал он Архангельский собор, осенивши себя крестным знаменем, как увидел послов, спускавшихся по лестнице в сопровождении дьяка Посольской избы.
«Ишь ты, из думных никого. Не вышло, значит, доброго ряда».
Пропустил послов, не поприветствовав их не то чтобы полупоклоном, но и кивком; пропустил, словно пустоту невидимую, и достойно чину и отчеству своему направил шаг свой в Золотую палату. Ему ли с литвинами речи вести либо ручкать-ся? Переметнулся от Литвы к великому князю Ивану, царю московскому и всея Руси не от доброй жизни. Дышать стало невмоготу. Перли нагло паписты в вотчину, словно мухи на мед. Поначалу мягко стелили, а потом донельзя обнаглели. При дворе тоже коситься начали, будто если греческого православия, то не человек значит. А то не в счет, что крымцев Воротынские били знатно, да и оповещали Витовта, а после него и Казимира о подготовке Гиреев к большим походам всегда заблаговременно. Не случались внезапные налеты. Не в счет, выходило, ратные их успехи. Если католик, то – знатен, если православный – быдло.