Оставался час, его надо было где-то пересидеть, и они зашли в «Тбилисский двор». Изможденный непонятно чем — вероятно, долгой жизнью, долгой грузинской жизнью в чужом городе — метрдотель, или как это называется, провел их на веранду второго этажа. Игорь заказал сациви и хаш, Катька попросила двойной эспрессо, а есть она не хотела: не то чтобы в тридцать пять уже приходилось беречь фигуру — фигуре, слава Богу, ничего не угрожало, есть такие счастливцы, что и в сорок могут без последствий лопать что угодно, — но просто у нее совершенно не было аппетита, и с утра ее била дрожь, которая, против ожиданий, не утихла даже в постели. В постели, кстати, толком ничего не получилось, и она теперь чувствовала страшную неловкость, как всегда, виня себя. Все было совершенно другое, и он суетился, как не суетился никогда прежде, и тоже, вероятно, чувствовал вину — нечего вместе делать двум людям, которые считают себя виноватыми. В гармоничном союзе всегда должен быть один виноват, а другой прав. Интересно, если бы они тогда вдруг, невозможным образом, как угодно, остались вместе — у них бы тоже теперь ничего не получалось? Ничего уже и не было бы, скорее всего. Покажите мне пару, которая восемь лет спустя бросается в кровать с прежней страстью. Но и проживши эти восемь лет врозь, они уже ничего не могли, не хотели, зря старались. У Эдгара По был рассказ, Катька его любила, про мистера Вальдемара: там умирающего загипнотизировали, и он не умер, год пролежал в так называемом месмерическом состоянии, весь холодный и твердый. Потом его разбудили, и он разложился под руками у врача, в несколько секунд достигнув того состояния, в какое перешел бы к этому времени, если бы не случилось месмеризации. Так оно всегда бывает, когда гипнотизируют, чтобы отсрочить неизбежное. Так, собственно, и со страной выйдет, да уже и выходит. Тогда все остановилось, потому что они разошлись, а если бы остались вместе, точно бы уже разложилось на атомы, была бы выжженная пустыня, дикое поле с очагами дотлевающих стычек. Так и будет. И сами они, встретившиеся через восемь лет, были теперь как это дикое поле. Но надо было где-то пересидеть час, не расходиться же сразу. Он позвонил ей в последний день, в день отлета, всю неделю крепился, а под конец не выдержал. Через час ему надо было ехать в Шереметьево и улетать, он прилетал на юбилей матери, которая отказалась за ним последовать. И в последний день позвонил, чего, конечно, не надо было делать. Потому что вдруг теперь все начнет разлагаться.
На стене, прямо перед столом, висела овальная акварель в золоченой рамке — девочка-грузинка, красавица-нимфетка, лет пятнадцати, но, по обычаям прелестной горной страны, уже на выданье, играла на фортепьянах, а рядом, глядя на нее с нежным укором, стоял седой учитель музыки. Судя по выражению его бледных глазок, играла она плохо, ей было не до того, все мысли ее были поглощены предстоящим замужеством, а старик-музыкант слишком любил ее, чтобы омрачать этот прекрасный день замечаниями. Ясно же, что великой пианистки не выйдет, а сыграть для гостей в замке мужа, грузинского князя, она сможет и так: никого там ее игра волновать не будет.
Игорь тоже смотрел на овальную акварель, потому что не на Катьку же ему было смотреть. Катька осталась по-прежнему хороша, и оттого смотреть на нее было особенно грустно: есть женщины, которые сдаются времени, меняются под его напором, в них есть все признаки увядания, и это хорошо, это так и надо; это так же хорошо, как пожилая пара, прожившая вместе много лет, взаимно-заботливая, с трогательными кличками и словечками, но давно уже, конечно, не помнящая, что такое любовь. Так, сожитие — среднее между сожительством и дожитием. Но есть те, которые сопротивляются времени, и на них смотреть грустно: Катька явно сопротивлялась, героически оставалась прежней, и потому видно было, в какой она осаде, какие атаки ей приходится ежеутренне отбивать. Всегда грустно смотреть на человека, не соглашающегося с участью, на идиота-либерала, продолжающего твердить свое, когда страна вокруг безнадежно переродилась и думать не думает ни о каком законе, на красавицу, которая все еще красавица вопреки возрасту — хотя смирись она и начни стареть, у нее был бы уютный, домашний вид, какой всегда бывает у палача и жертвы после взаимной договоренности. Такой вид, например, бывает у военкома, когда призывник, долго таскавший справки, изнемог в борьбе и согласился призваться. Воробей и кошка дружно говорят «вот и ладненько».
— А про этих ты можешь что-нибудь рассказать? — спросила она. Он всегда рассказывал, с этого все у них и началось, и закончиться должно было этим, опять в кафе, на чужой территории. Своей так и не было никогда.
— Запросто. Это будет целая новелла.
— Какая прелесть! Ведь тыщу лет не слышала.
— Ну смотри. Действие происходит в Тифлисе, в семидесятых годах того века. Первая фраза: «Карл Иванович с тоскливой усталостью слушал, как пятнадцатилетняя София Касаткина в пятый раз, рассеянно сбиваясь, начинает „Метель“ Листа».
— Касаткина?
— Ну да. Дочь русского генерала и тифлисской красавицы. Была такая Мэри Галаташвили, любимица всего Тифлиса. Теперь она уже двадцать лет как жена генерала Касаткина. Сын Александр, дочка Софико.