Это бесконечная история. Она преследует нас, она не дает нам покоя, от нее невозможно отделаться. На протяжении более полувека этот ужас у нас в крови. В то время как одни гибнут из-за своих гиблых привычек, другие по-прежнему задыхаются в атмосфере прошлого, не желающего становиться прошлым. В конце концов, у каждого — своя причина для бессонницы. Наиболее достойны сожаления люди, тоскующие о том, чего им даже не довелось пережить. Этот странный призрак стал черной дырой нашей совести. Кто сумеет изгнать его оттуда? Кто…
Я все еще не пришел в себя, когда запинающийся голос репродуктора прервал бег моего пера по бумаге. Библиотека закрывалась. Как в дурмане я поднял голову.
Читатели, сидевшие вокруг, выглядели немногим бодрее меня. В каких бурных средневековых водах они продолжали барахтаться? В их глазах читалась летопись нескончаемых зверств. Очевидно, сегодня они стали свидетелями многих сражений. Во всяком случае, повидали больше моего. Чтобы выяснить, над чем бьется ученый, стоит приглядеться к его лицу, а не подглядывать из-за плеча. Я с минуту понаблюдал за некоторыми из читателей, и это вдохновило меня на заключительный призыв: уймитесь, глаза, вы уже краснеете!
Ничего особенного, то была лишь минута забытья, крупица безумия, облегчающая бремя одиночества дотошного биографа. Выводя эти слова в тетради, я упивался возможностью писать невесть что, просто так, ради забавы, без всякой нужды, даже не помышляя о результате. Благодаря этому непроизвольному жесту в мой кропотливый труд просочилась капелька фантазии.
Последние ряды упрямцев нехотя отрывались от своих картуляриев и ин-фолио, уступая вежливому, но настойчивому натиску смотрителей, бросавших на читателей косые взгляды. И те, и другие так сокрушались, словно бросали ребенка на произвол судьбы.
* * *
С началом летних отпусков Париж обезлюдел. Я чувствовал, что оказался в пустоте. Я уже испытал это на собственном опыте и понимал, что мне предстоит прожить несколько ближайших недель в этаком состоянии невесомости на фоне никому не нужного города. В подобные моменты я упрекал себя за то, что я, к сожалению, склонен расценивать современное общество как чудовищный заговор против внутренней жизни человека.
На улице стояла едва ли не дивная погода. Скудная растительность, уцелевшая в столице, сводила неумолимый бег времени к чисто субъективной точке зрения. Меня не покидало странное чувство, что я надежно защищен от пошлости нашего времени.
В автобусе ни я, ни другие мои собратья-читатели уже не реагировали на тщеславные потуги «homo telefonicus» [1]. Я заметил в глубине салона несколько сутулых, покачивающихся, осоловевших от чтения фигур, от которых веяло идиотским блаженством. Подобно всем, кто остался в городе в эту трудовую субботу, они по-прежнему пребывали где-то далеко, в собственном мире, и были не в состоянии уклониться от беседы с прошлым.
В тот день как никогда трудно было понять, почему столько наших современников предвещают весьма печальный конец нынешней эпохи. Настало лето, и все опять казалось возможным. Париж вновь становился милым, как и его обитатели; этого было достаточно, чтобы почувствовать, как на тебя нисходит благодать.
* * *
Я никогда бы не подумал, что жизнь Дезире Симона доведет меня до такого состояния. Его многочисленные сочинения не переставали будоражить мой ум. Я устремился на штурм этого литературного храма с известным легкомыслием. Полтора года спустя он все еще оставался непокоренным. Но, добравшись до военных лет, я ощутил, что нечто другое, важное, ускользает от меня. Одна из тех незначительных, почти незаметных мелочей, способных при этом круто изменить нашу жизнь.
Я полагал, что, рассматривая своего подопытного кролика со всех сторон, сумею разобраться в его литературных приемах. Выявить его творческий почерк. И в конце концов, заглянуть в его душу, ведь, как известно, всякий писатель черпает из своей души. Возможно, думал я, мне даже удастся к ней прикоснуться.
Я тешил себя подобными иллюзиями, даже не подозревая, что беспечно вторгаюсь в сумрачную область души, где безраздельно царит абсолютное Зло.
* * *
Дезире Симон вечно лгал; будучи романистом, он прибегал ко лжи, выдающей себя за правду, не как к благородному искусству, а как к единственному спасительному средству, позволяющему сохранять относительное равновесие. Это стало для него вопросом жизни или смерти. Он не пропускал свои впечатления через фильтр знания либо размышления, а сразу брал быка за рога. С первых страниц своих романов он ухитрялся нащупать болевую точку. В этом отношении изучение жизни писателя и анализ его текстов представляли собой одно из самых увлекательных на свете занятий. Раз уж меня допустили в эту лабораторию, я с неподдельным интересом наблюдал за фальшивомонетчиком, взявшимся за дело. Я был готов бесконечно превозносить Дезире Симона за то, что он давал мне, безвестному биографу, возможность держаться в его тени, даже если мне было суждено погубить свою душу на этом поприще.
Я понимал, что военный период его жизни того и гляди окажется для меня крепким орешком, но не догадывался, каким именно. Я опасался обнаружить скелет в шкафу. Однако никогда бы не подумал, что этот скелет может быть спрятан не в шкафу романиста, а где-то еще.