Русская поэзия небедна случаями, когда стихи приносили своим авторам изрядные неприятности. Могли и погубить. От Пушкина, Лермонтова, Полежаева до Мандельштама, Галича, Бродского…
Я знаю только один случай, когда стихи поэта спасли. Из камеры смертников. От расстрела.
Девятнадцатилетним романтиком-добровольцем он ушел на фронт Первой мировой. Воевал в артиллерии – и воевал храбро, дослужился до прапорщика, заслужил ордена. После ранения вернулся в Одессу, где и застала его революция.
Весною тысяча девятьсот девятнадцатого, незадолго до занятия Одессы красными, молодой офицер был призван в белую – Добровольческую – армию. С ней и очутился снова на фронте, теперь уже – гражданской войны.
Пятнадцатого октября он писал Бунину:
«Вот уже месяц, как я на фронте, на бронепоезде «Новороссии». Каждый день мы в боях под довольно сильным артиллерийским обстрелом. Но Бог пока нас хранит. Я на командной должности – орудийный начальник и командую башней. Я исполняю свой долг честно и довольно хладнокровно и счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны – не оправдались».
Полгода спустя возвратился домой.
Белые его мобилизовали. Красные арестовали.
Эта глагольная рифма была не только плохой, но и смертельно опасной.
Несколько месяцев он просидел в Одесской тюрьме, из окошка которой виднелось городское кладбище. Каждый вечер часть сокамерников уводили навсегда. И он засыпал под доносящееся со двора тарахтенье автомобильного мотора, призванного заглушить щелчки выстрелов.
И сочинял стихи:
Жесток тюфяк. Солома колет.
От духоты и сон не в сон.
Но свежим духом ветер с воли
Совсем не веет из окон.
И еще:
Всему что есть – нет имени и меры.
Я вне себя не мыслю мир никак.
Чем от огня отличен полный мрак?
Чем разнится неверие от веры?..
А потом, на одном из допросов, его узнал заглянувший в комнату следователя чекист Яков Бельский, в прежней жизни – художник и завсегдатай поэтических вечеров, в которых – между прочими одесскими знаменитостями – непременно участвовал и этот молодой и, подчеркнул чекист, «революционно настроенный» поэт.
Он знал, что сказать, тот любитель поэзии, про «настроение» – присочинил . Ничего такого в слышанной им лирике не было. Но поручительство сработало. Арестованного отпустили.
Поэта звали Валентин Катаев.
Первая публикация – в тринадцать лет. Более ранний дебют в истории нашей литературы не припоминается. «Вундеркинды» – не в счет, их дальнейший сочинительский след исчезающе призрачен.
Гимназистом-старшеклассником пришел с тетрадкою стихов к Бунину, гостившему на даче у писателя Александра Митрофановича Федорова. Путь был неблизкий – Шестнадцатая, последняя, Станция Большого Фонтана, куда и теперь, на двух трамваях, добираться от центра – минут сорок.
Бунин, уже академик «по разряду изящной словесности», самый молодой в истории Российской Академии, на похвалы, скажем мягко, нещедрый и к наставничеству не склонный, Катаева приметил и приветил.
У Бунина нет учеников. Кроме Катаева, который именовал себя так по праву – и не без щегольства, кажется, впервые вызвал зависть у сверстников-коллег, быстро к ней привыкнув. Привычка в жизни пригодилась. Но про то – позже.
Учитель бывал строг и язвителен. Ученик – легкомысленно-внимателен и артистически-трудолюбив. Парадоксальное это сочетание – раритет. Воспетая несколькими поколениями критиков бунинская зоркость не изменила ему и на сей раз.
Переклички с
учителем обнаруживаются в стихах Катаева и тридцать лет спустя:
Идут верблюды. Пыль. Сиянье
Мельканье черных ног и шей.
И гордо просит подаянья,
Старик, медлительный, как шейх.
Или так:
И стоит над сугробом
Под окном тишина.
Если так же за гробом,
Мне и смерть не страшна.
Об остальном можно прочитать в «Траве забвения»…
Они были веселы и беззаботны, эти молодые одесские поэты десятых годов: Багрицкий, Олеша, Катаев, Фиолетов, Александров. Воображение фонтанировало – необыкновенными видениями, своенравными образами, шампанскими шутками. И не было в нем ни времени, ни места – представить, как по-разному сложатся судьбы. Что Фиолетов погибнет в восемнадцатом, Александров (Эзра Зусман) в двадцать втором уедет в Палестину, где полвека будет писать на иврите, Багрицкий, не дожив до сорока, задохнется астмой, Олеша, «проснувшись знаменитым» после «Зависти», замолчит на десятилетия, Катаев переживет всех, обо всех напишет, огранив свой «Алмазный венец»…
«Кому из нас под старость день лицея…»
Они были неутомимо, азартно молоды. Но к стихам относились всерьез. Понимали, что надо уметь это делать. И не давали друг другу спуску – за сбой ритма, небрежность созвучия, невнятность образа. Самый строгий из них судия, Олеша, говорил, что «стихи должны светиться». Значит, мастерство поэта должно быть невидимо читателю – не оставлять в написанном «следа работы».
Вот как здесь, в описании выходящей в море яхты:
Захватывает дух от крена,
Шумит от ветра в голове,
И за кормою льется пена
По маслянистой синеве.
Надо пристально вглядеться, чтобы понять – откуда возникает этот солнечный блик в последней строке. И только тогда заметишь зеркальное отражение звука, ударного в безударном: «масля