Чеканный, сжатый, твердый, словно кованый, стих, скульптурно-выпуклая четкость образов, краткая, стремящаяся к афоризму фраза — все это, должно быть, бросится в глаза читателю, даже впервые взявшему в руки книгу Брюсова.
Величав и торжествен строй поэзии Брюсова, у нее будто трубный голос, медное звучание. Поэтом «бронзы и мрамора» назвал Брюсова один его современник. Брюсовская строфа — литая, упругая, ее, как тяжелый сгусток лавы, хочется взвесить на ладони. «Брюсов мужествен, — писал А. В. Луначарский, — Брюсов любит материю, любит камень и металл больше, чем лучи, газ и пары, любит весомую, подчиняющуюся чеканке природу более, чем неуловимое и невыразимое; редко ищет намеков, старается, наоборот, словом захлестнуть, как арканом, свой предмет, очертить его им, как крепкой графической линией». Давно замечено, что Брюсов преимущественно художник зрения, а не слуха, что он обожает «меру, число, чертеж». В этой расчерченной, вымеренной архитектонике, где действуют, как у ваятеля, прежде всего резец и молот, — сила Брюсова. Ему недостает — если сравнивать его с другими крупнейшими поэтами начала двадцатого века — той эмоциональной пронзительности, той захватывающей музыкальной волны, которая трепещет и бьется в стихах Блока, у него нет вкрадчиво-шаманской певучести и благозвучия нередко вычурного и манерного Бальмонта, нет изобретательности, воздушной грации и остроты, отличающих многие стихотворения Андрея Белого. У него своя, тяжелая, чуть громоздкая поступь, свой резко обозначенный лик, своя стезя.
Брюсова часто упрекали в рационализме, корили за холод, за привкус трудового пота, проникнувший в его поэзию. Что ж, кого-то, может статься, и не тронут брюсовские стихи, а упорный труд, самоотверженную работу поэт ставил превыше всего в жизни. Уподобляя себя пахарю, он не без вызова своим критикам писал:
Вперед, мечта, мой верный вол!
Неволей, если не охотой!
Я близ тебя, мой кнут тяжел,
Я сам тружусь, и ты работай!
Выступив в литературу в конце прошлого века, Брюсов быстро занял главенствующее место среди писателей-декадентов, составивших тогда особое течение, особую школу символизма. В стане символистов были по-своему крупные, даже блестящие писатели: кроме только что названных Бальмонта, Блока и Белого — Федор Сологуб, Иннокентий Анненский, Вячеслав Иванов. Но для всей московской школы символистов Брюсов долго был вождем, «мэтром»: Брюсов открыл и проложил в литературе немало новых путей и троп, он обладал исключительной энергией и волей, большим организаторским даром. К 1903 году, когда у Брюсова вышла в свет замечательная новая книга стихов «Urbi et orbi» («Городу и миру»), его авторитет среди поэтов был столь высоким, что Александр Блок, бывший на семь лет моложе Брюсова, писал ему в ту пору: «Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда…»
Как это ни парадоксально, но, будучи лидером символистов, многими гранями своей натуры Брюсов был им чужд, и с течением лет это становилось очевиднее. Символисты стремились к тому, чтобы за их книгами открывался невидимый взору, «потусторонний» мир, их стихи были полны недосказанностей и намеков, поэт, по мнению этих людей, являлся как бы священнослужителем, теургом, магом. Это были идеалистические установки, безусловная мистика. А поэтическое мышление Брюсова в основе своей носило конкретный, реалистический характер. Воспитанный на уважении к именам Дарвина, Чернышевского, Писарева, Некрасова, поклонник трезвого и ясного разума, атеист Брюсов отказывался считать целью поэзии некий поиск новой, утонченной и подкрашенной религии. Он настаивал на том, что символизм — только искусство, не более. Впоследствии Брюсов вспоминал о жестоких спорах со своими коллегами, распекавшими его за «реализм в символизме», за «позитивизм в идеализме». Он чувствовал себя среди своих сотоварищей, по его же признанию, «как заложник в неприятельском лагере».
Но сказать только это — значило бы исказить истину. Дорога Брюсова к лучшим его творениям, лучшим стихам была очень трудна. В те годы, когда Брюсов начинал писать и печататься, русская поэзия переживала полосу застоя и безвременья. Ее богатые гуманистические и общественные традиции заглохли, высокое мастерство упало, сильные поэтические фигуры на литературном горизонте не появлялись. Ученик одной из московских гимназий, затем студент-историк Московского университета, Брюсов решает примкнуть к уже дававшему себя знать тогда декадентско-буржуазному «новому искусству» и подпадает под его во многом тлетворные чары. Правда, «новые поэты» начала двадцатого века освежали русский стих, обогащая его формы, ритмику, словарь, краски, прививали новое поэтическое зрение. Но вместе с этим декадентское искусство несло с собой крайний индивидуализм, отрешенность от земной, социальной действительности, тягу к бесплотной, анемичной, усыпляющей «мечте». Оно насаждало упадочные настроения, порой поэтизируя духовную опустошенность, тему смерти, самоубийство. Эти сумеречные, болезненные веяния наложили свою печать на многие страницы брюсовской поэзии. Их надо иметь в виду, когда читаешь и мастерское стихотворение-декларацию Брюсова «Юному поэту», и ранние его экзотические строфы «На журчащей Годавери», возникшие под влиянием французских поэтов-парнасцев, и некоторые циклы его более поздних стихов. В сознании Брюсова — а следовательно, и в его стихах — длительное время, вплоть до Октябрьской революции, шло противоборство декадентских и здоровых, реалистических начал. Тем удивительней были победы Брюсова, его истинные достижения, и тем благородней — его идейный путь, приведший поэта к революционному народу, к деятельному участию в созидании социалистической культуры.