Раздался высокий протяжный гудок паровоза; это был голос разлуки, он вырвал отъезжающих из объятий близких и как бы провел между людьми резкую черту. По одну ее сторону были воины, уезжавшие навстречу боям, смерти и подвигам, по другую — их родные, остававшиеся у домашних очагов, у станков и в степи, наедине с бессонной тревогой за жизнь фронтовиков.
Длинный воинский эшелон медленно тронулся с места. Провожающие побежали вдоль платформы, взмахивая руками, выкрикивая напутствия, пожелания, просьбы беречь себя и не забывать родных; все, что скопилось в сердцах за эти дни, теперь рванулось наружу. Бойцы толпились у дверей вагонов и тоже что-то кричали, махали руками.
Поезд исподволь набирал ход. Мелькнула и пропала из глаз желтая будка. Показались крохотные белые домики. Они тянулись по кромке глубокого оврага, взбегали на пологие холмы.
У домиков стояли женщины и дети и махали поезду.
А потом открылся город. Невысокие дома, словно не желая себя обнаружить, прятались под зелеными бархатными кронами деревьев.
Город уходил все дальше, но, удаляясь, он становился ближе сердцу бойца, даже тем из них, кто не жил в нем постоянно.
Ержану, командиру взвода, бойцы уступили место у дверей, у самой перекладины. Его сжали. Чей-то острый локоть уперся ему в бок; высокий боец Добрушин облокотился на его плечи. Но Ержан стоял не шевелясь, смотрел на убегающий город, на крутые склоны Алатау. Он ощущал в себе торжественную приподнятость: ему едва минуло двадцать лет, и он отправляется в боевой поход по зову Родины. Ержан был уверен, что люди смотрят только на него, потому что он статен, молод и в глазах его светится отвага. Поэтому он старался держаться на виду, говорил мало, не улыбался, а, проходя вдоль вагонов, чеканил шаг.
Но сейчас чувство самоупоения покинуло Ержана. Тоска шевельнулась в нем — он расставался с родными краями.
Сизоватая мгла в извилистых зеленых ущельях Алатау начинала редеть, становилась прозрачней. Лучи вечернего солнца облили горные хребты нежным мягким светом. Вершины гор, теряя серебряную яркость, окрасились в розоватый цвет, будто на них проступила кровь. И эта нежность вечера, эта мягкость красок размягчили душу Ержана. В эту минуту он был беззащитен под напором тоски. Обжитое гнездо юности, теплое гнездо счастья уходило назад, терялось в пространствах. До чего все знакомо здесь. Вот голубая сопка с острой вершиной — Ержан когда-то взбирался на нее. Из окна вагона она казалась маленькой. А вон, немного правее, зелеными зигзагами вклинивается в горы ущелье Аксай.
— Смотрите, Бурундай! — закричал кто-то за спиной Ержана. И все стали смотреть на большой, коренастый, хмурый холм, одиноко высившийся посреди ровной долины. Смотрели и радовались, будто увидели родного человека.
— Он самый!
— Эка, каким молодцом красуется!
— Вот бы его взять с собой на войну!
Солдаты прощались с холмом, как с родственником. То они говорили, торопясь, перебивая друг друга, а то вдруг замолкали. И тогда слышался только стук колес, а за вагонами — молчание большого, огромного мира.
Потом снова сгрудились у перекладины.
— Города-то уж совсем не видать.
— Да и увидим ли когда?
Ержану последние слова не понравились, хотел сделать замечание, но промолчал. В глубине души он тоже спрашивал себя: «Вернусь ли?» И только повернулся на голос. Это сказал Бондаренко, пожилой боец, балагур. В уголках его маленьких глаз пряталась хитринка. Подшутить над человеком он всегда был готов. Веселая хитринка не гасла даже в те минуты, когда его отчитывал командир.
Сейчас, слегка покраснев, Бондаренко спокойно и серьезно посмотрел на Ержана:
— Понимаю, товарищ лейтенант. Сказал потому, что к слову пришлось.
— Вот он каков, наш дядя Ваня, не успел родню покинуть, а уже отходную затянул. Герой! — громко проговорил над самым ухом Ержана сержант Добрушин.
— Хватит. О смерти у меня и в мыслях нет, — сердито ответил Бондаренко. — Но и то сказать: не дрова рубить едем. Как там ни верти, а жаль родные-то места. — Он помолчал, а потом сказал в сторону Добрушина: — Конечно, я об оседлых людях толкую. А прыгункам-кузнечикам все равно где жить.