Ярослав Гашек
ИСТОРИЯ С ГРАДУСНИКОМ
Право, я был весьма рад принять непосредственное участие в великих событиях, которые разыгрались вокруг исправного термометра, то бишь градусника, упрятанного в металлический футляр.
Случай сей имел место в палате № 77 в госпитале, под который были отведены старые казармы.
Итак, по счастливой случайности я оказался в палате № 77, дабы провести там довольно-таки длительное время среди, так сказать, подданных австро-венгерской монархии; у некоторых из них на головах были намотаны повязки; недужные в молчании тоскливо поглядывали друг на друга, и я вдруг подметил удивительное сходство этих лиц с физиономиями браконьеров, промышляющих на границах Баварии, только теперь они были тихи и покойны.
На койке, поставленной у самого окна, валялся мужик с могучими усищами и страшным шрамом, пересекавшим лоб; мужик упорно смотрел куда-то вдаль и смахивал на раскаявшегося грешника, признавшегося, что это он убил двух лесничих и егеря в придачу.
В палату вошел жалкий калека, недавно тщетно уговаривавший сестру милосердия сбегать за водкой.
— Вот так-то, Китцелбауэр, — со страшным акцентом, выдававшим в нем южанина, проговорил наш палатный санитар. — Бинксенгубер термометр раздавил.
Все собравшиеся снова поглядели в угол на страшного мужика, валявшегося с видом раскаявшегося грешника, а он снова принялся оправдываться:
— Да ведь мне высокая температура нужна, а там всего 35,6. Как ни выну, как ни взгляну — одно и то же. Ах, думаю, стерва ты этакая, вот как надавлю сейчас, сразу подскочишь у меня! А эта дрянь — ни в какую. Жал его целых полчаса, пока наш нянь не пришел; сунул он это мне руку под мышку, а там — одни осколки. Значит, не выдержал сволочь, но не сдался! — с восторгом и признанием добавил Бинксенгубер.
Мой сосед — он пребывал в лазарете по поводу катара желудка, и теперь, отверюхав себе ломоть копченого сала, выпрашивал хлеб у лежавших поблизости соседей отвлекся от своих занятий и заметил:
— Н-да, бабой тебе никак невозможно быть, ты бы всех своих детей передавил.
Хмурое настроение, воцарившееся было в палате, помаленьку начало развеиваться.
— Я тоже знаю один такой случай, — отозвался пехотинец Дворжак, из которого извлекли семь вражеских пуль. — Про шрапнель. Лежал я в Венгрии, в деревушке одной — то ли в Пане, то ли в Бане, то ли еще где, так вот: пришел к нам как-то штабной лекарь и говорит новобранцу — он тоже с нами лежал — чтобы градусник свой тот наконец куда-нибудь сунул. Дело так было: рекрут этот бухнулся на колени, а градусник над головой поднял, словно святыню какую. Мы попытались градусник у него отобрать, а он начал пинать нас ногами, шипеть, фыркать и даже кусаться.
Воспоминание Дворжака не произвело на слушателей никакого особого впечатления: все приглядывались, как отнесется к этому палатный санитар, в гражданской жизни — полицейский.
А расстроенный санитар, усевшись на одну из коек, твердил будто заведенный, дескать, Бинксенгубер — свинья, на что тот простецки возражал: он, мол, не виноват, если у него такая силища. Однажды изловил он церковного сторожа, когда тот к скотнице на чердак лез, и стукнул-то всего-навсего разок, а отсидел восемь месяцев.
— За разбитый термометр схлопочешь побольше, потому как война, а это казенное имущество, — дерзнул вмешаться в разговор лежавший у самой двери поляк Кешака, — Ведь в такое тяжелое, военное время ты лазаретное оборудование угрохал.
— Господи Иисусе…
— И что теперь остается делать? Придется, видно, сходить в канцелярию, — решил санитар, пускай завтра отметят в рапорте, что Бинксенгубер термометр заспал.
— Господи Иисусе…
Возвратившись из канцелярии, милосердный брат в полном изнеможении рухнул на стул.
— Выходит, с термометром придется обождать, пока во всех палатах оставшиеся 860 не перебьют, поскольку, как мне растолковали в канцелярии, больше ни одного градусника не выдадут, пока все 900 выделенных не кокнут.
Со всех сторон послышались вопли и стоны.
— А как же моя лихорадка? — загалдел капрал Пержина. — Ведь если мне 38° не проставят, то ничего не поделаешь — шагом арш в боевую роту.
— Мне выше 37 ° не надо, — проговорил какой-то немощный, — При 37 ° мне второй стол назначают, и тут я вам, братцы, утру нос. Кушайте себе кашку, а я буду жаркое трескать.
— А ну, все — в постель, — гаркнул санитар. — Кто чувствует себя хуже, чем раньше, когда у нас еще был термометр?
— Я, — отозвался усач, прервав свой сердитый рассказ о том, как вчера, во время игры в карты, он наблюдал за жульничествами этого пройдохи Бинксенгубера, которого сегодня господь покарал вполне справедливо.
— Мне бы хоть 37,3 ° заполучить, чтоб походило на камни в желчном пузыре.
— Вы же вчера на почки жаловались.
— На почки? — удивился усач, словно с неба свалившись, — Черт возьми! И впрямь у меня что-то сзади покалывает. Послушай, браток, а нельзя ли эту троечку взять и просто на глазок приписать после 37?
— Эка невидаль! — откликнулся милосердный брат. — Я однажды определял пульс, а часы в руке держал. Так они — бах! — выпали и разбились. Часы чужие были. Одного монтера, вон с той постели. Так тот ужас как расстроился; у него горячечный бред открылся, когда он увидел, что часы не ходят. Ну, чтоб ты заткнулся, тройку эту я тебе присобачу. Давай руку, пощупаю пульс.