В эту минуту я стою снаружи на подоконнике и медленно наполняюсь снегом: соломинка прочно вмерзла в мыльный раствор, вокруг меня скачут воробьи и дерутся за хлебные крошки, которые им тут насыпали, а я — в тысячный раз! — дрожу за свою жизнь: что если какой-нибудь из этих жирных грубиянов столкнет меня вниз, на бетон… Мыльный раствор останется лежать овальной ледышкой, соломинка погнется, а мои осколки выбросят на помойку.
Сквозь замерзшие оконные стекла тускло мерцают огни рождественской елки, звуки песни я еле слышу — птичья брань заглушает ее.
Никто из находящихся в комнате, разумеется, не знает, что я родилась ровно двадцать пять лет тому назад под такой же рождественской елкой; а ведь четверть века жизни — весьма и весьма преклонный возраст для простой кофейной чашки. Конечно, те наши сородичи, которые без употребления дремлют в стеклянных горках, живут значительно дольше нас, обыкновенных чашек. И все-таки я уверена, что из моей семьи больше никого нет на свете: родители, братья и сестры, даже мои дети давно умерли, а вот я провожу свой двадцать пятый день рождения в Гамбурге, на подоконнике, в обществе разоравшихся воробьев.
Мой отец был кофейником, а мать уважаемой масленкой; у меня было пять родных сестер (кофейных чашек) и шесть двоюродных (десертных тарелочек). Правда, мы жили всей семьей лишь несколько недель; большинство чашек умирает молодыми, причем скоропостижно: трех моих сестренок столкнули со стола на второй день рождества. Вскоре мы расстались и с нашим дорогим отцом: в обществе моей двоюродной сестры Жозефины и в сопровождении мамы я отправилась на юг. Завернутые в газету, уложенные между пижамой и мохнатым полотенцем, мы ехали в Рим на службу к сыну нашего владельца, который посвятил себя изучению археологии.
Этот период моей жизни — я называю его «римским» — был в высшей степени интересным. Студент-археолог Юлиус носил меня ежедневно в термы Каракаллы — это стены, оставшиеся от древних гигантских бань; там, в термах, я очень подружилась с термосом, который сопровождал меня и моего хозяина на работу. Термоса звали Максом, мы с ним часами лежали рядом на траве, пока Юлиус орудовал лопатой. Через некоторое время мы с Максом обручились, а на втором году моего «римского» периода он на мне женился, хотя моя матушка резко возражала против брака с термосом, считая его недостойным меня. Надо сказать, что матушка вообще стала немного странной, но я ее понимаю: она чувствовала себя униженной, ибо ее, почтенную масленку, использовали вместо табачницы; а Жозефину оскорбили так, что дальше некуда: десертную тарелку превратили в пепельницу.
Шел месяц за месяцем, я была счастлива с моим мужем; мы познавали все, что познавал Юлиус: гробницу Августа, Аппиеву дорогу, Forum Romanum… но последний запечатлелся скорбной вехой в моей памяти, потому что здесь был убит мой любимый супруг. Причиной его гибели стал кусок мрамора от статуи богини Венеры, который швырнул в Макса какой-то уличный римский мальчишка…
Читателю, благосклонному и далее следить за моими рассуждениями, который охотно признает, что чашка с отбитой ручкой тоже способна страдать и не лишена житейской мудрости, — такому читателю могу сейчас сообщить, что воробьи давно поклевали крошки и что моей жизни больше не грозит непосредственная опасность. Тем временем на замерзшем окне образовалась проталина величиной с суповую тарелку, я увидела елку в комнате и лицо моего приятеля Вальтера, что, прижав нос к стеклу, улыбался мне. Часа три назад, перед тем как начали раздавать подарки, Вальтер пускал мыльные пузыри; и вот он показывает пальцем на меня, его отец качает головой и показывает пальцем на новехонькую железную дорогу, которую получил сын; но Вальтер тоже качает головой… тут стекло опять покрывается ледяной коркой, однако я уверена, что не позднее чем через полчаса буду в теплой комнате.
А пока вернемся на юг. Итак, радости «римского» периода были омрачены смертью Макса, а также недовольством моей матушки и сестры в связи с тем, что их используют не по прямому назначению; каждый вечер, когда мы вместе собирались в шкафу, я выслушивала их жалобы. Увы, и мне вскоре пришлось испытать унижения, которые всякая уважающая себя чашка вынесет с большим трудом: Юлиус пил из меня водку! Заявить о чашке: «из нее уже пили водку» — все равно, что сказать о человеке: «он вращался в дурном обществе!» Очень много водки выпили из меня.
Да, унизительные наступили времена. И продолжались они до тех пор, пока из Мюнхена в Рим не прислали, в сопровождении кекса и рубашки, одну из моих троюродных сестер — рюмку для яиц. С этого дня водку пили из рюмки, а меня Юлиус подарил даме, приехавшей в Рим с той же целью, что и мой хозяин.
Три года подряд я взирала с подоконника нашей римской квартиры на гробницу Августа, а два последующих года, после переезда на новое место, видела в окно собор Санта-Мария Маджоре. Хотя я была теперь разлучена с моей матушкой, зато вернулась к своим прежним обязанностям, то есть к моему предназначению: из меня пили кофе, дважды в день мыли и держали в красивом маленьком шкафчике.