Человек Дягилев был противный. Красавец, холеный такой, цедит что-то через губу, ножкой топает, а ориентация у самого при этом неправильная, ну, нетрадиционная. Неприятно. А куда денешься — первый русский продюсер! Мм-да…
«Оценка моих спектаклей, — цедит он бывало (через губу), — „странный“, „экстравагантный“, „отталкивающий“… Помню, мы выступали в Лондоне. Директор Ковент-Гардена пробежал передо мною, крича: „Это не танцы, это прыжки диких!“ Да ведь спектакль и должен быть странным!.. Мой дедушка так ненавидел первые поезда, что приказал везти его в карете по полотну железнодорожного пути и сгонять эти чудовищные поезда с дороги. Я сбил с дороги классический балет. Ну не знаю я ни одного классического движения, которое бы родилось в русской пляске. Почему надо идти от менуэтов, а не от русской деревни?» В самом деле, почему?
Если человек вырос, например, в деревне? Например, в Бикбарде? Папа Дягилева, например, знал наизусть «Руслана и Людмилу». От начала до конца. Сидит у камина и мурлыкает. Бывший, между прочим, кавалергард. Все прокутил и — в деревню, на заслуженный отдых.
«Но вот из залы, — вспоминал с умилением очевидец, — раздаются звуки фортепьяно, говор, крики, смех, движение… Всякий спешит к какому-нибудь месту… И все превращается в слух. Семья, в которой маленькие мальчики, гуляя, насвистывают квинтет Шумана или симфонию Бетховена, приступила к священнодействию…»
Вот какой образовался мальчик. «Надо, — говорит, — выносить в себе народность, быть, так сказать, ее родовитым потомком».
Очень вырос спесивый. Прямо с детства. Ну, с юности. Приятель его Саша Бенуа как-то стал вспоминать, говорит: о-ой! «Бывали случаи, когда Сережа и оскорблял нас. В театре он принимал совершенно особую и необычайно отталкивающую осанку, ходил задрав нос, еле здоровался и — что особенно злило — тут же дарил приятнейшими улыбками и усердными поклонами высокопоставленных знакомых…»
То есть когда ему нужно, он такой паинька! Например, нужны ему деньги на целый сезон в Париже для своего балета, а нету. Другой на его месте тихонечко уехал бы обратно в Россию и, пока денег не накопил, не высунул бы и носа. А этот — раз! — и сунул нос прямо к comtesse de Greffulhe. Та очень удивилась. Говорит: «Он показался мне каким-то проходимцем-авантюристом, который все знает и обо всем может говорить. Я не понимала, зачем он пришел и что ему, собственно, нужно. Сидит, долго смотрит вот на эту статую, потом вдруг вскочит, начинает смотреть на картины и говорить о них — правда, вещи очень замечательные… Скоро я убедилась, что он действительно все знает и что он человек исключительно большой художественной культуры, и это меня примирило с ним. Но когда он сел за рояль, открыл ноты и заиграл вещи русских композиторов, которых я до того совершенно не знала, тогда я поняла, зачем он пришел, и поняла его. Играл он прекрасно, и то, что он играл, было так ново и так изумительно чудесно, что, когда он стал говорить о том, что хочет на следующий год устроить фестиваль русской музыки, я тотчас же, без всяких сомнений и колебаний, обещала ему сделать все, что только в моих силах, чтобы задуманное им прекрасное его дело удалось в Париже».
Это он с ней проделал аж в 1907 году, а в 1930-м она уже хвасталась Лифарю: «Вот в этом кресле сидел Дягилев… Вот на эту статую много смотрел Дягилев… Вот на этом рояле Дягилев играл…»
Вообще с женщинами он делал что хотел. Очень они им интересовались. Понятное дело, красавец, 27 лет, седая прядь в черных волосах. Прядь они между собой звали «шеншеля», шиншилла то есть. Сама Кшесинская, которая вообще никого на свете не боялась, поскольку ее любили лично Государь-Император, потом сразу два Великих князя, за одного она даже замуж вышла, а публика просто носила на руках, — так даже она, как завидит в ложе во время спектакля чиновника по особым поручениям Дягилева, так сразу под подходящую вариацию танцует и мурлычет под нос, кокетка: