Рано сгустившаяся тьма таилась за окном, шепталась с бесами, напевала колдовские заклинания. Избу освещали две лучины, вставленные в кованый поставец. Тихо поскрипывала в задней части избы люлька. Сплетенная из липовой коры, украшенная солнцем и звездами, она, по всей видимости, использовалась не первый раз. Под нарядным белым покрывалом спал младенец. Люльку качала пожилая женщина, и в полудреме не оставлявшая своего занятия. Темные волосы ее обильно украсила седина, лицо хранило следы давней красоты и больших печалей.
Под люлькой растянулся черный кот, нахально растопырив лапы. Сидящий рядом мальчуган крутил тряпичную куклу, пытаясь оторвать голову в нарядном красном платке.
– Васька, отдай куклу. Не для тебя делана, – подняла голову от шитья молодуха. Не старше двадцати лет, ладно скроенная, с пучком темно-русых волос и тихим голосом, всем была бы она хороша, кабы не темное пятно, обезобразившее милое лицо. И ласковый взгляд болотно-зеленых глаз, брошенных на сына, и чуть вздернутый нос терялись под наказанием Божьим, портившим природную красу.
– Пусть побалуется, Софья, мал совсем. Я новую тряпичницу смастерю, – сказала темноволосая женщина, лицо которой пряталось в тени. Она рассыпала на дощатом столе засохшие стебли и листья трав и перетирала их в труху.
– Мой сын, мне знать лучше, что ему делать дозволено, а что нет. – Софья возразила все тем же тихим голосом, но сын ее вскинул испуганный взгляд.
– Исяаа… ись.
– Есть хочешь, Васенька. – Темноволосая женщина ссыпала последнюю горстку травы в мешок и встала из-за стола. – Сейчас каши поедим.
Легким движением она вытащила из печки небольшой чугунок и стала соскребать остатки со стенок. Теперь стало видно, что она молода, немногим старше Софьи. На узком лице горели темные глаза, чуть вытянутые к уголкам. Они выдавали инородческую кровь, текущую в ней. Темные волосы чуть пушились на висках, выбившись из косы. Ладная фигура, небольшие руки выделяли ее среди крестьянок, обычно пышных и ширококостных.
– Аксинья, отдай моего сына. – Софья выдернула у темноволосой молодухи ложку, принялась кормить сына сама, ударив его деревянной ложкой по губе. Васька разнюнился.
– Сусанка твоя как на дрожжах растет на молоке. Чужих детенышей молоком кормишь… А мой Васька пусть кашей давится! – Софья звенела раздражением и даже имя Аксиньиной дочки не выговорила, а выплюнула в лицо.
Кто ж виноват, что крестили младенца в день поминовения Сусанны Солинской[1]. Редкое оно, чудно звучит. Во всей округе не сыскать женки с таким именем. Аксинья звала дочку Нютой – в честь матери, но полное имя не забывала.
– Васька старше, уж отнят от груди, ему и каша сгодится. – Аксинья оттеснила невестку, ласково зашептала что-то крикуну. Она улыбнулась своим мыслям и засунула ложку с кашей в Васькин разверстый рот. Мальчонка охотно проглотил рассыпчатое варево.
– Что вы ругаетесь, девоньки? – Пожилая женщина вырвалась из объятий сна. – И меня разбудили.
– А как не ругаться, матушка? Голод измором нас возьмет. Или не видите, что творится?
– Софьюшка, молодая ты еще, резкая. Даст Бог, сами выживем, и дети голодными не останутся.
– Мне завтра маслица с молоком должна принести Дарья… сыпь с лица ее сошла, – проговорила Аксинья. – Сказала, расплатится.
– Ты обещаешь, обещаешь, а толку… Не могу я тут. – Софья сорвала с крючка платок и тулуп, выскочила на улицу.